— В Стекхольме я вторую неделю, — ответил Тимоша коротко и на немецкий манер чуть коснулся пальцами поля шляпы, прощаясь.
Однако и попа Емельяна, и его спутников одолело великое любопытство. Как это — русский князь вторую неделю в Стекольне и ни разу не был на подворье? Ни в баню не приходил, ни в часовню, а вместо этого гуляет по городу в немецком платье и вроде никакого дела не правит.
— Зашел бы, твоя княжеская милость, к нам на подворье в баньке попариться да свечечку в часовенке возжечь, — проговорил Емельян ласково.
— Спасибо, отче, на добром слове. И то зайду.
— Приходи сегодня к вечеру. Поснедаем чем бог послал.
Тимоша, прощаясь, опять подал новым знакомцам руку. На этот раз они все, как сговорившись, крепко ее пожали и кланялись уже не столь низко.
В начале июня 1651 года в Стокгольм прибыл русский посол стольник Герасим Сергеевич Головнин. Встречать его прибыл Яган Розенлиндт, ближний королевин человек, по-московски не то дьяк, не то думный дворянин, в сопровождении кавалеров в кирасах и латах. Головнин Ягана видел год назад в Москве, когда приезжал он переговаривать о бесчестье Логвина Нумменса, опасаясь, чтобы из-за того воровского псковского дела не было бы какого лиха между Русским государством и свейской короною. Яган то дело уладил быстро и многим в Москве пришелся по нраву: был умен, прост, по-русски говорил так, будто в России родился.
Увидев Ягана, Головнин душою потеплел, быстро сошел с корабля на берег. Яган так же проворно сошел с коня, пошел к стольнику с протянутыми встречь руками.
Справившись о здоровье государыни и государя и о собственном здравии друг друга, Розенлиндт и Головнин пошли к карете и сели рядом на лавку, будто бы были они не разных государей подданные, а стародавние приятели.
«Вот ведь люторской веры человек, а много приятнее иного православного», — покойно и ласково думал Головнин. И чуял: будет его посольство удачным и скорым.
Передав Розенлиндту грамоты, Головнин откланялся и поехал на русское подворье, кое прозывалось также Францбековым гостиным двором, по имени первого русского резидента в Стокгольме Димитрия Фаренсбаха, поставившего и церковь, и лабазы, и баню, и иные строения.
Когда карета подъехала к подворью, ворота его были распахнуты настежь, а перед ними стоял поп Емельян в ризе, тканной серебром, с серебряным же крестом в руке. За ним, празднично одетые, стояли торговые люди из Тихвина, Новгорода, Ладоги, Ярославля.
Головнин приказал в ворота не въезжать. Степенно вылез из кареты и, подойдя под благословение, важно пошел на подворье, махнув королевским форейторам: езжайте-де прочь, вы мне более не надобны.
После краткого молебна и долгого мытья в бане поп Емельян был зван к послу — есть с ним за одним столом.
Головнин сидел под образами в чистой рубахе тонкого полотна, распаренный, красный. Сидел он распояской, ноги сунул в валяные сапоги с отрезанными голенищами — получалось не больно лепо, зато ноге тепло, легко и мягко.
— Ну, отче Емельян, говори, како живется вам всем в Стекольном городе?
Емельян подробно обо всем послу рассказывал: о торговле, о ценах, о здешних — не наших — обычаях. В конце сказал:
— А еще, господине, был у нас на подворье некий русский человек. А называл себя князем Иваном Васильевичем. Однако ж, крепко со мною выпив, на молитве велел почему-то поминать себя Тимофеем.
— Каков тот человек из себя? — быстро спросил Головнин.
— Волосом черно-рус, лицо продолговатое, нижняя губа поотвисла немного.
— А что тот человек говорил? — в смутном предчувствии необыкновенной удачи, весь напрягшись, проговорил стольник.
Поп замялся.
— Разное говорил, — наконец выдавил он, решив сказать правду. — «Для чего, говорил, новгородцы и псковичи великому государю били челом? Вот велит их государь перевешать так же, как царь Иван Васильевич велел новгородцев казнить и перевешать».
— А ты что же?! — грозно спросил Емельяна Головнин.
— Я, господине, человек небольшой. Я князю Иван Васильевичу почал было встречь говорить, но князь на меня гневаться стал и кричал. «Глупые, говорит, вы люди! Вас, говорит, в пепел жгут, кнутами рвут, а вы, говорит, как скот под ярмом — мычите покорно и дальше воз тянете».
— Истинно, отче, сказывал тебе вор, что глуп ты. Какой же князь станет такое о государе и верноподданных его говорить? Князь тот — самозваный. Истинное имя его — то самое, каким велел он тебе на молитве себя поминать.
— Тимофей? — ошарашенно выдохнул поп.
— Догадлив, батя, — ехидно проговорил Головнин. — Только не Тимофей, а Тимка. Воришко, худородный подьячишка, беглый тать и подыменщик.
— Он же себя Шуйским называл. Семиградского князя послом называл, — пролепетал вконец обескураженный поп.
— Он такой же семиградский посол, как ты апостол Петр, — отрезал Головнин. И, согнав с лица всяческое благодушие, сказал грозно: — И воришку того надобно нам изловить и в Москву отправить. И ты, Емельян, доведи о том всем русским людям, какие к тебе на молитву приходят.
Через три дня, разузнав о Тимошке многие подробности, раздосадованный Головнин велел прислать за собой карету и сам-один, без толмача и дьяков, поехал к любезному Ивану Пантелеймоновичу.
«Вон как стелет, любезный, — думал он о Розенлиндте. — Вора и государева супостата приютил в королевином дворце, а российского посла отвез на постоялый двор к купчишкам. Да и я не лыком шит — доведаюсь, что это за семиградский посол объявился в Стекольне».
Иоганн Панталеон Розенлиндт, румяный, надушенный, улыбчивый, встретил Головнина как родного. Радовался, будто не видел его, друга сердечного, много лет. Головнин в ответ хмурился, сопел обиженно. Безо всякой хитрости сказал прямо:
— Иван Пантелеймонович! Ведомо мне учинилось, что в Стекольном городе живет вор, худой человек, беглый московский подьячишка Тимошка. Приехал тот вор от фиршта Ракоци из венгер и, вдругорядь переменив имя, называется теперь Яган Сенельсин. И ты бы, господине, велел того вора нам выдати для любви и приятельства королевы Христины и нашего пресветлого государя Алексея Михайловича.
Розенлиндт, улыбаясь, сказал вкрадчиво:
— Любовь и приятельство моей государыни королевы к царю московскому Алексею Михайловичу хорошо тебе известны, стольник Герасим Сергеевич. Только следует тебе знать, что у боярина Ягана Сенельсина есть при себе опасный лист семиградского князя Ракоци, и мы выдать семиградского посла ни в какое государство, окроме Венгерской земли, откуда он к нам пришел, не можем.
Прямодушный Головнин вспыхнул:
— То, Иван Пантелеймонович, ты говоришь неспряма, а с хитростью. Где видано, чтобы убивца и татя от дружелюбного вам государя ты и твои люди укрывали?