Максим от изумления остолбенел.
— Какой Амелька?
— Шаройка! Давайте скорей, вы его переймете, он через Кацубов двор идет!
Максим вскочил, на ходу ладонью стер мыло и, в не-подпоясанной гимнастерке, выбежал следом за Федей на улицу.
Шаройка вышел со двора Кацубов и переходил улицу с объемистой охапкой соломы за спиной.
Максим бегом догнал его.
— Погоди, Амелька!
Тот обернулся, и лицо его сразу побелело.
— Развяжи солому!
У Шаройки жалостно передернулись губы; казалось, он вот-вот заплачет.
— Максим Антонович…
— Развяжи солому, сукин сын! — закричал Лесковец и рванул за вожжи, дернул охапку так, что солома полетела по ветру, а гусыня плюхнулась на землю.
Максим наклонился, поднял её за ноги, поднес Шаройке под самый нос.
— Что это такое, Амельян Денисович, а?
Шаройка молчал. У него нервно подергивались веки и дрожали руки, и сам он весь сгорбился, в одно мгновение постарел на много лет.
— Что это такое, я спрашиваю? — повысил голос Максим.
Минуту назад на улице было пусто. Теперь, неведомо откуда, появился народ. Бежали дети, женщины, перекидывались вопросами.
— Что там, Галя?
— Амельку поймали.
— Кого?
— Гусака словили!
Хохот. Пронзительный свист мальчишек, звонкий крик:
— Гу-са-ак!
— Шаройка — гусак!
— А я думала, горит где-нибудь, — смеялась за спиной у Максима Раиса, невестка Явмена Кацубы, — ан нет… Это дядьке Амельке гусятинки захотелось…
— Чего смеетесь, балаболки? Человек, может, давно не пробовал её. Сколько уж, как с председателей сняли!.. Понимать надо! — Голос у Грошика был как будто серьезный, сочувственный, а звучал язвительно.
Шаройка, не подымая головы, стоял, уставив глаза на солому, которую ворошил под ногами ветер.
«И правда смешно, — подумал Максим. — Самый крепкий хозяин в деревне, а до чего дожил!» И ему тоже захотелось пошутить:
— Вот что, Амельян Денисович, на, брат, твоего гуся и неси его в канпеляоию. Там разберемся.
Шаройка вздрогнул всем телом, повернулся и медленно поплелся к своему дому, едва волоча ноги, словно к ним подвесили пудовые гири. Жена его, Ганна, выглянула из калитки, открыла её настежь и сама спряталась, стыдясь показаться на люди.
На какую-то минуту установилась тишина.
И вдруг Федя Примак, сложив рупором ладони, крикнул на всю улицу:
— Гу-уса-ак!
9
— Погоди, я доктору скажу! Он с тобой поговорит!
— А ты сходи к доктору, он тебе все объяснит, напишет, куда нужно.
Человека постороннего могли бы удивить такие угрозы или советы, услышать которые зачастую можно было и в Лядцах, и в Добродеевке, и в Радниках. Но свои знали, что их доктор — не просто доктор, он — секретарь партийной организации. А потому шли к нему не только лечить простуду и физические недуги, а и с недугом душевным, с жалобой, приходили за советом и просто за теплым человеческим словом. И всем Игнат Андреевич помогал; разрешал самые разнообразные вопросы, развязывал самые сложные узлы. И для каждого находил он теплое слово. Случались, конечно, просьбы, которые он не мог выполнить сам. В таком случае он давал совет, куда обратиться, писал депутатам, в высшие органы. А если нужно было, прямо и сурово говорил человеку, что жалоба его, требование или претензия незаконны и не имеют никаких оснований. Иной раз даже как следует пробирал жалобщика.
Но вот с такими просьбами к нему ещё не обращались ни разу.
Он вел амбулаторный прием. Очередей у него почти никогда не бывало, люди болели редко. Игнат Андреевич этим гордился, и когда один неумный инспектор сделал ему замечание, что у него мало зарегистрировано амбулаторных больных, он возмутился страшно.
Пришла Настя Рагина перевязать палец, Игнат Андреевич хотел было поручить это своей помощнице, фельдшерице Раисе Васильевне, но, взглянув на Настю, понял, что не из-за этой маленькой ранки на руке пришла она. Он промыл ей палец, не спеша перевязал, спросил между прочим;
— Ну, как ваша свекла?
У девушки лицо просияло.
— Копаем. Не успевают отвозить. Вчера Тайная была, удивлялась, охала, взявшись за бока, ругала Лазовенку… Говорила, что наши бураки лучше, чем у них.
— Бураки у вас хорошие. Мне говорил Макушенка, что вы, кажется, вырастили рекордный для Белоруссии урожай…
Настя, не поднимая глаз, скромно улыбнулась.
— В будущем году лучший вырастим!
— Иначе и быть не может.
Девушка поднялась, поблагодарила за перевязку, оглянулась на фельдшерицу. Та поняла, что у пациентки есть ещё разговор с доктором, и поспешно вышла в другую комнату. Не впервой ей видеть эти взгляды!
— Ну, будьте здоровы, Игнат Андреевич, — попрощалась Настя, сделала шаг к двери, однако не уходила, нерешительно комкая уголок платка.
— Ты мне что-то хотела сказать, Настя?
— Хотела, Игнат Андреевич. — Она подошла к столу, понизила голос почти до шепота: — Игнат Андреевич, если, может, на орден будут подавать, очень вас прошу — меня не включайте. Не надо.
У Ладынина поползли вверх лохматые брови.
— Почему?
— Так. Не заслужила я. Только не говорите никому, что я просила. И ещё, Игнат Андреевич, простите, что я тогда наговорила на правлении про Лазовенку и Машу. Не подумала… До свиданья, Игнат Андреевич, — и быстро вышла.
Давно уже старый сельский врач, которому известны были все тайны деревенской жизни, знавший душу крестьянина, как свою собственную, не был так удивлен. Он вскочил и, взлохматив пальцами свои седые волосы, с укором подумал: «Это тебе, товарищ Ладынин, урок. Век живи—век учись распознавать людей. А ты на лучшую звеньевую махнул рукой, поверил, что она «на славе свихнулась». Нет, не в славе, как видно, дело… Как я не понял, что так работать, как работала она, может только человек, серьезно задумывающийся над целью и смыслом своего труда, над жизнью вообще. Однако чем вызвана такая странная просьба? Вот и ломай теперь голову, товарищ секретарь, если проглядел человека!..»
Ладынин долго не мог успокоиться. Забыл он о Насте и о её просьбе только тогда, когда в амбулаторию привезли тяжело больного мальчика из Радников. Мальчуган корчился и стонал от боли в животе. Игнат Андреевич поставил диагноз — аппендицит и сам пошёл к Лазовенке, попросил машину, чтоб скорей доставить ребенка в районную больницу. Машина возила картофель, и Василь задумчиво почесал затылок.
Игнат Андреевич наклонился над столом, положил на руку Василя свою.
— Василь Минович, нельзя, дорогой мой, раздумывать, когда речь идет о жизни человека. Если я боюсь посылать на лошади, значит, случай серьезный.
В этот же день обратились к нему ещё с одной странной просьбой, правда, не такой загадочной, как Настина.
Старая женщина вошла в амбулаторию решительно, с воинственным выражением на раскрасневшемся, должно быть от быстрой ходьбы, лице. Ладынин взглянул на нее и понял, что это тоже не больная; подумал, что, наверно, пришла с жалобой на какого-нибудь финагента. Жалоб на неправильное обложение сельхозналогом было очень много.
Игнат Андреевич, вежливо пригласив её присесть, спросил:
— Из Лядцев?
— Из Лядцев, товарищ Ладынин… Ивана Мурашки мать буду.
Игнат Андреевич поставил на стол бутылочку с лекарством, которую разглядывал на свет, повернулся к женщине, взяв в руки фонендоскоп.
— Итак. Слушаю вас. Что болит?
— Не больная я, доктор. Сердце вот только болит. С жалобой я к вам, товарищ Ладынин. Только вы мне можете помочь, потому — он же партийный, Иван мой. Вас он должен послушаться, никого больше не слушает — ни мать, ни отца… Хоть ты ему кол на голове теши… Приворожила она его, не иначе как приворожила. У нее и мать ворожея была…
— Погодите, — остановил её Ладынин. — О ком вы говорите?
— Да Клавдя Хацкевич, заведующая фермой… Это ж подумать только, что делается… Хлопец ещё дитя, можно сказать, только из армии вернулся, один сын у родителей. Вся надежда была, что женится, хорошую молодицу в хату приведет… А она? На шесть лет старше, у нее вон дочка в четвертый класс ходит… Разве она ему пара?.. Приворожила, не иначе. Да ещё и выхваляется… «Не пойду, говорит, к этой Калбучихе». Это она меня так называет… Он к ней в примаки собирается, как будто своей хаты у него нет… Срам какой, боженька милостивый. Страшно подумать! Помогите, товарищ Ладынин, поговорите вы с ним хорошенько, пригрозите по партийной линии…
Игнат Андреевич, с трудом сдерживая улыбку, глубокомысленно поглаживал наконечником фонендоскопа бровь. Просьба эта его даже несколько смутила, он не знал, что ответить, чтобы успокоить женщину.
— Поговорить я поговорю. Но если она и вправду приворожила… Боюсь, что не поможет тогда никакой разговор.
— Так вы не только с ним, вы и с ней поговорите. Пристыдите её. Как ей не зазорно жизнь хлопцу разбивать? Подумала б она своей дурьей головой: разве же она ему пара? У нее дочка невестой скоро будет.