Этот неожиданный поворот разговора решил проблему трудоустройства: немедленно нашлось место нормировщика. А Лернер часто зазывал Юлика к себе в кабину — поговорить о Бьянке, об американских фильмах. В своей Румынии он их насмотрелся достаточно. Он даже сыграл для Юлика — на скрипке, саксофона у него не было. По мнению знатока музыки Абрама Ефимовича Эйслера, сына капельмейстера санкт-петербургской императорской оперы, играл Лернер хорошо. Но тот отмахивался от похвал: вот на саксофоне, говорил он, я действительно умею играть. А скрипка — это так{58}…
Раз уж я упомянул Абрама Ефимовича, расскажу о нем поподробней. Это был прелестный старик, умница, похожий как близнец на актера Адольфа Менжу — тот же аристократический длинный нос, те же усики, тот же иронический прищур глаз — и та же нелюбовь к коммунизму. По своим политическим убеждениям Эйслер был монархистом и этого не скрывал.
— Абрам Ефимович, — удивился Юлик, — с такими взглядами — и на свободе до пятьдесят первого года?
Подумав, старик ответил:
— Видите ли, Юлик у меня были очень качественные знакомые{59}.
Эйслер, по профессии инженер, был страстным пушкинистом. Знал наизусть множество стихов, биографию Пушкина помнил, как свою. Однажды Юлик проснулся посреди ночи и увидел, что Эйслер тоже не спит. Сидит призадумавшись на нарах и смотрит в одну точку. Вообще-то, ему было над чем призадуматься: по ст. 58.10 старику дали четвертак, отсидел он только год. А если тебе за семьдесят? Не так уж просто досидеть до звонка. Всё-таки Юлий спросил:
— О чем задумались, Абрам Ефимович?
— Я думаю: если бы он женился не на этой бляди Гончаровой, а на Анне Петровне Керн — представляете, Юлик, сколько он мог бы еще написать?!
Что касается срока, Эйслер обманул-таки советскую власть: освободился после XX-го съезда, не досидев лет двадцать, и вернулся в Москву одновременно с нами…
Когда я попал на 3-й, Лернер доживал там последние денечки: через неделю он должен был освобождаться. Юлик познакомил меня с ним и спросил, нельзя ли найти для меня работу в бухгалтерии. Лернер согласился помочь и действительно поговорил, с кем следовало. Ему обещали — сделаем!.. Но как только он уехал, всеобщая нелюбовь к нему, естественно, перенеслась на меня: никто не хотел помогать протеже Лернера. В конце концов все устроилось само собой. Бухгалтера были нужны; недели две-три походил на стройку, а потом меня взяли в бухгалтерию ОЛПа.
Ничего интересного про эту контору вспомнить не могу при всём желании. Даже забыл редкое имя самого противного из коллег: Гурий? Или Милий? У него и фамилия была противная — Золотарев. Помню очень приятного рижанина Володю — русского из первой эмиграции. Он рассказал мне, как сочинялось знаменитое танго «Черные глаза»: когда-то Володя ухаживал за дочкой автора «Черных глаз» Оскара Строка, тоже рижанина. Только тому повезло больше — в России жил и умер свободным человеком… Помню и Володину смешную реплику. При нем Золотарев громко, чтоб услыхал главбух, похвалялся своим служебным рвением:
— Столько дел, столько дел — другой раз и пообедать не пойдешь.
— Другой раз и не дадут, — сказал Володя.
И помню офицера-главбуха, злобного карлика по прозвищу Трубка. Трубку он не выпускал изо рта, но чтобы поделиться табачком с зеками-подчиненными — это никогда! Водились за ним грехи и посерьёзней: к концу зимы он попал под суд — за растление собственной дочери. Девочке было шесть лет. Но это к делу не относится.
Отсидев положенные часы в конторе я бежал к Юлику. Мы жили в разных бараках: он в шахтстроевском, я — в бараке лагерной обслуги.
Третий ОЛП, вообще-то, официально именовался третьим лаготделением, л/о № 3, но это труднопроизносимо, все говорили — ОЛП. Так вот, наш ОЛП поделен был на четыре колонны: Шахтстрой, Шахта-9, Шахта-13/14 и Лагобслуга. Каждой колонне начальство отвело по нескольку бараков и строго следило за тем, чтобы зеки проживали, так сказать, по месту прописки. Но ходить из барака в барак днем разрешалось. Это потом уже скотина Бородулин ввёл почти тюремный режим: ходить приказано было строем — даже если втроем или вчетвером. На ночь бараки запирали снаружи. Но и тогда бессмысленные эти строгости долго не продержались.
А пока-что о строгости режима напоминали номера на спинах. Я знаю, что в других особлагах номера нашивали еще и на шапку и на колено. У нас — только на спине. Но появиться в зоне или на шахте без номера было нельзя: сразу угодишь в карцер. Мы не были безымянными «номерными арестантами», как лубянские. Вольные обращались к нам по фамилии, а на производстве и по имени. Но для вертухаев номера служили большим подспорьем. Попробуешь от него удрать, а он даже не побежит вдогонку — просто запишет номер, проводив тебя взглядом, как гаишник удирающую от свистка машину.
К моему стыду должен признаться, что после первого шока, я быстро привык к этому нововведенью и даже стал находить в нем некоторое удобство. Рабская натура? Может быть. Но вот принесут из сушилки одежду и вывалят горой посреди барака — иди ройся, ищи свое! А по номеру в куче одинакового лагерного тряпья легко было опознать свой бушлат и свою телогрейку. Я был Н-71, Юлик Дунский — К-963.
В номере не могло быть больше трех цифр: после 999 меняли букву и начинали новую тысячу — с единицы.
Носить свою, вольную, одежду запрещалось категорически — ни шапки, ни сапог, ни свитера — ничего! Зато казенная была получше, чем у нас в Каргопольлаге. Бушлаты и телогрейки первого срока доставались почти всем. Вот с обувью, особенно с валенками, обстояло похуже.
Публика на 3-м, как и всюду, была очень разношерстная. Попадались и совсем свеженькие, только что с воли. Мы познакомились с молоденьким москвичом, почти мальчиком, Сережей Закгеймом. Стали расспрашивать: что там в Москве? Оказалось, всё как было — так же сажают за ерунду. Понизив голос, он прочитал стихотворение, которое ходило по Москве в списках:
Можно строчки нанизыватьПосложней и попроще,Но никто нас не вызоветНа Сенатскую площадь.Мы не будем увенчаны,И в кибитках снегамиНастоящие женщиныНе поедут за нами.
Фамилию автора мы не запомнили, зато запомнили эти восемь строчек. В 1956 г., едва мы вернулись в Москву, нас позвал в гости Леонид Захарович Трауберг — он был нашим мастером во ВГИКе. Его интересовало: неужели все двенадцать лет мы были совершенно отрезаны от культуры, от литературных новинок? Мы ответили, что нет. Просачивались и в лагерь какие-то сведенья. Вот, например, там мы услышали такие стихи. И стали читать: