Опосля он нам и начал рассказывать. Так у меня по телу муравьи бегали, когда я слушал.
«Упал, говорит, я как будто с неба на землю; гляжу: сады, все сады. Ходят в этих садах боярышни чернобровые, душегрейками машут. Куды ни гляну, одна красивей другой. Провалиться тебе, думаю, вот где лафа-то на баб». А распутный был, – добавил дед Иен, кутаясь в поддевку. – Бывало, всех кухарок перещупает за все такие места… ахальник.
«Эх! – говорит. – Взыграло мое сердечушко, словно подожгли его. Гляжу, как нарочно, идет ко мне одна, да такая красивая, да такая пригожая, на земле, видно, такой и не было. Идет, как павочка, каблуками сафьяновыми выстукивает, кокошником покачивает, серьгами позвякивает и рукавом алы губки свои от меня заслоняет. Подошла и тихо молвит на ушко, как колокольчик синенький звенит: “Напейся, Иван-царевич, тебя жажда берет”. Как назвала она меня Иван-царевичем, сердце мое закатилось. “Что ж, говорю, Василиса моя премудрая, я попью, да только из рук твоих”. Только было прислонился губами, только было обнял колени лебяжьи, меня и вытащили…» Вот она как обманывает-то. Опосля сказывал ему поп на селе: «Служи, грить, молебен, такой-сякой, это Царица Небесная спасла тебя. Как бы хлебнул, так и окадычился».
– Тпру! – гаркнул, слезая с телеги, Филипп и запутал на колесо вожжи.
– Вот он, – обернулись они. – На помине легок.
– Здорово, братец! – крикнул, подбегая, Карев.
– З-з-здорово, – заплетаясь пьяным языком, ответил Филипп. – От-от-отвяжи п-поди вож-жу-у…
– Ну, крепок ты, – поднялся дед Иен. – Вишь, как не было сроду ничего.
Филипп, приседая на колени, улыбался и старался обнять его, но руки его ловили воздух.
– Ты ложись лучше, – уговаривал дед Иен. – Угорел, чай, сердешный, ведь. Это не шутка ведь.
Дед Иен отвел его в шалаш и, постелив постель, накрыл, перекрестив, веретьем.
Филипп поднимался и старался схватить его за ноги.
– Голубчик, – кричал он, – за что ты меня любишь-то, ведь я тебя бил! Бил! – произнес он с восхлипываньем. – Из чужого добра бил… лесу жалко стало…
– Будя, будя, – ползал дед Иен. – Это дело прошлое, а разве не помнишь, как ты меня выручил, когда я девку замуж отдавал. Вся свадьба на твои деньги сыгралась.
Кадила росяная прохлада. Ночь шла под уклон.
От пожара нагоревшее облако поджигало небо.
Карев распряг лошадь и повесил дугу на шалаш. Оброть звякала и шуршала на соломе.
– За что он бил-то тебя? – переспросил около дверки деда Иена.
– За лес. Пустое все это… прошлое напоминать-то, пожалуй, и грех и обидно. Перестраивал я летось осенью двор, да тесин-то оказалась нехватка. Запряг я кобылу и ночью поехал на яр, воровать, знычит.
Ночь темная… ветер… валежник по еланке так и хрипит орясинами. Не почует, гадал я, Филипп, срублю две-три сосны, и не услышит при ветре-то. Свернул лошадь в кусты, привязал ее за березу и пошел с топором выглядывать. Выбрал я четыре сосны здоровых-прездоровых. Срублю, думаю, а потом уж ввалю как-нибудь. Только я стал рубить, хвать он меня за плечо и давай валтузить. Я в кусты, он за мной, я к лошади, и он туды; сел на дроги и не слезает. Все равно пропадать, жалко ведь лошадь-то, узнает общество, и поминай как звали. «Филипп, – говорю, затулившись в мох, – пусти ради Бога меня». Услышит это он мой голос – и шасть искать. А я прикутаю голову мохом, растянусь пластом и не дышу. Раза два по мне проходил, инда кости хрустели.
Потом, слышу, гарчет он мне: «Выходи, сукин сын, не то лошадь погоню старосте».
Вышел я да бух ему в ноги, не стал бить ведь боле. Потращал только. А потом, чудак, сам стал со мной рубить. Полон воз наклали. Насилу привез.
«Прости, – говорил мне еще, – горяч я очень». Да я и не взыскивал. За правду.
В частый хворостник в половодье забежали две косули. Они приютились у кореньев старого вяза и, обгрызывая кору, смотрели на небо.
Как из сита моросил дождь, и дул порывистый с луговых полян ветер.
В размашистой пляске ветвей они осмотрели кругом свое место и убедились, что оно надежно. Это был остров затерявшегося рукава реки. Туда редко кто заглядывал, и умные звери смекнули, что человеческая нога здесь еще не привыкла крушить коряги можжевеля.
Но как-то дед Иен пошел драть лыки орешника и переплыл через рукав реки на этот остров.
Косули услышали плеск воды и сквозь оконца курчавых веток увидели нагое тело. На минуту они застыли, потом вдруг затопали по твердой земле копытцами, и перекатная дробь рассыпалась по воде.
Дед Иен вслушался, ему почудилось, что здесь уже дерут лыки, и он, осторожно крадучись по тине, вышел на бугорок; перед ним, пятясь назад, вынырнула косуля, а за кустом, доставая ветку с листовыми удилами, стояла другая.
Он повернул обратно и ползком потянулся, как леший, к воде.
Косуля видела, как бородатый человек скрылся за бугром, и затаенно толкнула свою подругу; та подняла востро уши и, потянув воздух, мотнула головой и свесилась за белевшим мохрасто цветком.
Дед Иен вышел на берег и, подхватив рубашки, побежал за кусты; на ходу у него выпал лапоть, но он, не поднимая его, помчал к стоянке.
Филипп издали увидел бегущего деда и сразу почуял запах дичи.
Он окликнул согнувшегося над косой Карева и вытащил из шалаша два ружья.
– Скорей, скорей, – шепотом зашамкал дед Иен, – косули на острове. Бегим скорей.
У таганов ходила в упряжи лошадь Ваньчка, а на телеге спал с похмелья Ваньчок.
Они быстро уселись и погнали к острову; вдогонь им засвистали мужики, и кто-то бросил принесенное под щавель решето.
Решето стукнулось о колесо и, с прыгом взвиваясь, покатилось обратно.
– Шути, – ухмыльнулся дед, надевая рубаху. – Как смажем этих двух, и рты разинете.
– Куда? – поднялся заспанный Ваньчок.
– За дровами, – хихикнул Филипп. – На острове, кажут, целые груды пятириков лежат.
Но Ваньчок последних слов не слышал, он ткнулся опять в сено и засопел носом.
– И к чему человек живет, – бранился дед, – каждый день пьяный и пьяный.
– Это он оттого, что любит, – шутливо обернулся Карев. – Ты разве не слыхал, что сватает Лимпиаду?
– Лимпиаду, – членораздельно произнес дед. – Сперва нос утри, а то он у него в коровьем дерьме. Разве такому медведю эту кралю надо? Вот тебе это еще под стать.
Карев покраснел и, замявшись, стал заступаться за Ваньчка.
Но в душе его гладила, лаская, мысль деда, и он хватал ее, как клад скрытый.
– Брось, – сказал дед, – я ведь знаю его, он человек лесной, мы все медведи, не он один. Ты, вишь, говоришь, всю Росею обходил, а мы дальше Питера ничего не видали, да и то нас таких раз-два и обчелся.
Подвязав ружья к голове, Карев и Филипп, чтобы не замочить их, тихо отплыли, отпихиваясь ногами от берега.
Плыть было тяжело, ружья сворачивали головы набок, и бечевки резали щеки.
Филипп опустил правую ногу около куги и почувствовал землю.
– Бреди, – показал он знаком и вышел, горбатясь, на траву.
– Ты с того бока бугра, а я с этого, – шептал он ему, – так пригоже, по-моему.
Косули, мягко взбрыкивая, лизали друг друга в спины и оттягивали ноги.
Вдруг они обернулись и, столкнувшись головами, замерли.
Тихо взвенивала трава, шелыхались кусты, и на яру одиноко грустила кукушка.
– Ваньчок, Ваньчок, – будил дед, таская его за волосы. – Встань, Ваньчок!
Ваньчок, потянулся и закачал головою.
– Ох, Иен, трещит башка здорово.
– Ты глянь-кась, – повернул его дед, указывая на мокрую, с полосой крови на лбу, косулю. – Другую сейчас принесут. А ты все спишь…
Ваньчок слез с телеги и стал почесываться.
– Славная, – полез он в карман за табаком. – Словно сметаной кормленная.
С полдня Филипп взял грабли и пошел на падины.
– Ты со мной едем! – крикнул он Ваньчку. – Навивать копна станешь.
– Ладно, – ответил Ваньчок, заправляя за голенище портянку.
Лимпиада с работницами бегала по долям и сгребала сухое сено.
– Шевелись, шевелись! – гаркала ей Просинья. – Полно оглядываться-то. Авось не подерутся.
С тяжелым возом Карев подъезжал к стогу и, подворачивая воз так, чтобы он упал, быстро растягивал с него веревку.
После воза метчик обдергивал граблями осыпь и, усевшись с краю, болтал в воздухе ногами.
Скрипели шкворни, и ухали подтянутые усталью голоса.
К вечеру стога были огорожены пряслом и приятно манили на отдых.
Мужики стали в линию и, падая на колени, замолились на видневшуюся на горе чухлинскую церковь.
– Шабаш, – крякнули все в один раз, – теперь, как Бог приведет, до будущего года.
Роса туманом гладила землю, пахло мятой, ромашкой, и около озера дымилась покинутая с пеплом пожня.
В бору чуть слышно ухало эхо, и шомонил притулившийся в траве ручей.
Карев сел на пенек и, заряжая ружье, стал оглядываться на осыпанную иглами стежку.