Спотыкались на горбах брусчатки. Уши-трубы насторожились: кралось, шуршало. Всё такое знакомое, облупленное. Колумбово яйцо всмятку. Ни дождинки не влетело в специально открытое для этого лицо. И то хорошо, как в песне про рыбака и рыбачку, которая ждёт на берегу у разбитого корыта. Лён, васильки — дар Инге от родных полей. Сопи, спесь, в дырочки. Мы отворачивались от ветра, вышибавшего из нас слезу вместе с глазом. На занавеске Рахили тень. Чья бы это? Во всяком случае, не старушечья. Чужим духом пахнет. Явственно. Вот что. Знак зла. Вострубят семь кораблей на рейде — и Рига рухнет. Лучше нашим женщинам сегодня переночевать у нас на судне. И мы, вся компания, повернули от дома Рахили в сторону пристани.
5
Если бы не скребли по борту: уходи, приходи, уходи. Минута молчания, гулкая раковина, и опять всё сначала, свою канитель, свою волынку: уходи, приходи, уходи… Кладбище затонувших кораблей. Нос, которому завидует крейсер. Безупречная линия, рожденная для поцелуев волн. Разлучат тысячи солёных миль, и тогда я, наконец, узнаю вкус тоски, узнаю многое. Звериные её брови заберутся в берлогу, залягут в логово долгого зимнего сна. Я вернусь, а она спит. Крепко, крепко спит. Зов мой не разрушит этот сон, голос мой слаб — писк комарика. Мои голосовые связки никуда не годятся, без применения проржавели, отказываются служить. Вот как! Беспомощные младенцы, связанные лапы птиц. Есть поверье: убить альбатроса — обречь корабль на проклятие. Беда неминуема, гибель пойдет за кормой по следу. Сожгла все мосты и развеяла по ветру золу и пепел.
Раздумывает третьи сутки и ничего разумного придумать не может. Черепки не складываются. Она не та, за кого её принимают, меряя на общий аршин. Не любительница ерошить перышки. Замки возводить на песчинке. Ошалелость и оголтелость кружится, кружится и возвращается на круги своя. Тошненько. Октябрьские эти валы. Штормяга, я и говорю. Откусил винт и не подавился. Болтались обрубком у берегов Норвегии. Полундра! Прямо по курсу! Боцман Трулёв. Окаймлённые пеной, всплывшие пилотки подводников. Рано гудеть Фанфарам. Отголоски мессы, устойчивость гор, айсберги, осы, сарабанда, в порошок сотрёт, мокрого места не оставит…
Которая по счёту склянка разбита за ночь? Осколки впились в тело, подъём. Проспали, суслики, поднятие флага. Шипело, шлёпало, плескало, вздыхало. Утренняя приборка, швабра гремит в коридоре. Всё это превосходно, конечно: кофе с коньяком, половина на половину, ровненько, бурый медведь, и прочие приятности, но как бы капитан не пронюхал. Будет тогда на орехи. Наш Артур Арнольдович суевер, не терпит на борту слабый пол, незваное воронье, говорит: к несчастью.
Смяло, сжало. Отпускало медленно, с неохотой, не по своей воле, из ежовых рукавиц — пленника водоворота, раба божьего. Гигантская воронка, способная затянуть непобедимую армаду. В тех широтах с похвальным постоянством пропадают без вести. Ну что же это такое, скажите пожалуйста, осатанели они там, что ли? Саранча Страшного Суда топотала по палубе. Что у них там? Мировой аврал? Навалились всем миром, всей братвой на правый борт, опрокинут, глупые, наш поношенный лапоть. Долго ли мы вот так будем сидеть взаперти и дожидаться манны небесной? И часу не прочерепашило. Посмотрел бы я на себя! Господи, на кого похож! Хрящи, позвонки. На мне можно изучать анатомию древнего морского змея.
— Вода, вода, кругом вода, — пел с возрастающим воодушевлением Кольванен. — И провожают пароходы совсем не так, как поезда, — протяжно и меланхолично выводил мелодию мой голосистый соловей Кольванен, точно певучую волну катил по заливу за все пределы, все горизонты, за край земли; и вот выкатится она из нашего мира и поплывет по вселенной, затухая, далеко, далеко, нежная нота…
Мы уже опять ощущали под ногами твёрдость гранитных плит набережной, которые, подметя и помыв, обновила для нас утренняя Рига. Мы умудрились сбежать незамеченными от недремлющего ока под капитанским козырьком. Все четверо, ни одного не потеряв из нашей тёплой кампании. Время ли плестись, однако? Что сделают с грешной Ингой в конторе за её преступное опоздание? Посадят в канцелярский шкаф и пустят в море. Непременно. Разве написана у неё на роду другая участь? Именно так они и сделают, изверги. Надеяться на их гуманность, их таможенное милосердие (у тех-то крыс лицемерия и елея!), знаете ли, по меньшей мере наивно. Простимся. Погрустим, то там, то тут, у ломящихся витрин, отгороженные от жирных кусков пропастью безденежья. Беззаботные мы, не жнём, не сеем, пялимся на сокровища мира сего. А поклевать перелётным птичкам не мешало бы. Корабельным завтраком мы с Кольваненом пожертвовали ради нашего благополучия, лишь бы улизнуть, спасти шкуру, и теперь с нами утробным голосом чревовещателя разговаривал голод.
Днище источено, как пчелиные соты. У моря много червей всех видов и всех размеров, больших и маленьких, и величиной с восьмиэтажный дом. Эти прожорливые твари легко прогрызают самую твёрдую и толстую сталь, буравят броню, как сливочное масло, как торт, как пирожное крем-брюле. Забираются в трюм и ловят трюмных матросов за уязвимые ахиллесовы пятки. Там плавать опасно. Скверная слава этих вод шелестит на устах моряков всех стран. Съёмка с вертолёта: совокупление кашалотов. Самка с детёнышем. Исполинский ребёнок: как он резвился! Устье Святого Лаврентия билось в конвульсиях на шее того бедняги. Поздно подобрали: агонизировал, сонная артерии потеряла не один литр крови. Гарпун у себя в глазу не видел. Естественно. Чему тут удивляться. Глубоководные истории у моего Кольванена за пазухой не выведутся, не иссякнут вовек, сколько бы мы с ним не терлись ещё бок о бок, два сухаря, уверяю вас. Употчует до смерти. Кальмары в маринаде. Омар ещё вздрагивал, живой, сердце моё. Разве я не говорил вам, что в груди у меня на месте сердца поселился гигантский омар. Так вот говорю, раз не слышали. Он давно уже там обитает, не помню уже — и с каких пор. Он-то, это мерзкое отродье моря, и сожрал моё сердце, разжирел, раздался, устроился, как у себя в норе, и, по всей видимости, не собирается уходить. Ему тут нравится: тепло, удобно, пищи хватает — соки сосать из моего тела. Пусть. Мне не жалко. Соси на здоровье, чудище красоты неописуемой, в пурпурном панцире, с мешочками у пояса, полными бесценных небывалых жемчужин боли. Я не ношусь со своими воплями, как кок наш, прозванный Углеводом, с тесаком по камбузу. Я тише воды штилевой и ниже травы донной, которая по доброте своей стелет мне мягкую-мягкую шёлковую постель. Рахиль — пузырек имени.
Подарок судьбы, который (горе!) не удержать на губах. Оторвался от рта и летит на поверхность. Хорошо, хорошо, согласен на все условия, стотонные, по ватерлинию. Лечь в дрейф на бульваре, у рынка, у кафе со скрипкой у подбородка, у Национального театра, у танцплощадки, у памятника Стрелкам, у жилого дома прошлого века с достопримечательными ажурными балконами и лепниной, у чернильницы Городского суда. Всё равно.
Рига: сбилась в пёструю кучу. Ветер-силач раскачивал деревья с последними жёлтыми попутками. Липы — представлялись они в полупоклоне, надо и не надо, всем, проходящим мимо, и сучья их дрожали от сырого холодного воздуха. Курносая толпа торопилась по своим делам, а мы трое, утратив Ингу, трудолюбивую нашу таможенницу, переминались на ураганном ветру, доставали сигареты и опять их прятали неприкуренными при таких задуваньях, и ума из семи палат не могли приложить: что нам с собой, бродягами, делать. Волосатая тряпка, трепыхаясь на фасаде, утверждала, что она флаг хоть и не великого, но достойного уважения государства. Да, разумеется: перемена власти, почесаться, жареный петух, шило на мыло. Консулы тоже люди, им хочется коснуться мостовой шиной строгого лимузина.
Нешуточные её предложения, её «доиграетесь» и её «разбитые скрижали». Мудрость предостерегала её устами от ненужного риска. Лучше бы нам в Риге не застаиваться. Она знает, что говорит. Она знает и не то. Вот выйдет лев с флажком и рыцарь с мечом, выдерутся из старых разбуженных мостовых булыжники для баррикад. А на улице Вецпилсетас остановится грузовик с кузовом, полным изношенных лысых шин, предназначенных на свалку, и, не выключив мотора, будет чего-то ждать. Чего же он ждать будет, этот её фантастический грузовик? Сигнала фонарика с порта? Когда шины запророчествуют? Или всеобщего воскресения, восстания из мёртвых? Это она пока сохранит за зубами, а мы наберёмся терпения, железного, как метеориты знамений, падающие с провидческого неба. Ничего другого нам не остается. Не так ли.
6
Пересохло горло. Не утихал. Рахиль приютит моряка, выброшенного умирать от жажды на берег глухих. Ледокол «Илья» в тропических водах. Тот, кто его видел, глотнул виски с кусочком льда. Увалень, ему ли разгуливать на ураганных дорогах? Угостил тунцом. Есть счастливые люди, не скрою, но они тут не задерживаются, не живётся им долго на одном месте, что-то их точит, кто-то их зовёт. Атлантический вихрь завладел нами, явился, нежданый-негаданый, целовать ноготок Европы. Метеорологические сводки выражаются языком влюблённых. Раны они только бередят, струпья срывают. Этим языком запрещено пользоваться! Понятно вам? Говорящий лоскут надо отрезать и бросить за борт рыбёхам. Надо-то, надо, а ни головы, ни рук не поднять. Тяжело притворяться не утонувшим, братцы-крабы. Куда же вы разбежались, попрятались? Я не кусаюсь, я безобидный, как свернутый в бухту линь. У кого бы тут попросить напиться.