Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бога ради, простите, Михаил Александрович! Вы сказали, что находитесь на пути к Богу…
— Сказал. Но добавить мне нечего. На пути.
…Когда Ульянова не станет, актёр Театра Вахтангова Михаил Васьков вспомнит:
«Когда Михаилу Александровичу сделали операцию, я привёз к нему в больницу отца Алексея из храма Успения в Путанках, что рядом с Малой Дмитровкой. Ульянов был в очень плохом, почти бессознательном состоянии. А Алла Петровна загодя надела на него крестик. И когда батюшка вошёл в палату, Михаил Александрович, до этого никого не узнававший, твердивший, что его ждут на репетиции, что лезут на него черти из телевизора, а у него в отдельной палате большой телевизор стоял, — увидев отца Алексея, он сказал вдруг, показывая крестик: „А я ношу уже“. Исповедь длилась долго, очень долго. Может быть, часа полтора-два. И причащение. Когда я на машине отвозил отца Алексея, он сказал, что это даже не исповедь была в обычном понимании, а нечто гораздо большее — вся жизнь, всё о жизни. Я усомнился, зная замкнутого, сдержанного Михаила Александровича много десятилетий, с тех пор как после Щукинского училища в 1977 году меня в Театр Вахтангова приняли. А батюшка говорит: „Мне кажется — всё или почти всё. Совсем искренне“. И больше ничего не сказал, это ведь таинство. Прорыв душевный был тогда у Михаила Александровича, побывавшего одной ногой на том свете. Прорыв к Богу».
…Когда Ульянова не станет, дочь Елена вспомнит:
«После той исповеди, причастия в больнице, первого, я думаю, в его жизни, он стал каким-то другим… будто просветлённым, преобразившимся. Будто сил почерпнул — жить.
— А ты слабым отца помнишь? Я, конечно, не говорю о болезни, последних месяцах его жизни…
— Нет. Я видела его сомневающимся. А слабым… У нас в семье не принято было грузить друг друга проблемами. Когда у отца возникали какие-то вопросы, трудности, ему нужно было посоветоваться на кухне с мамой, я прекрасно это понимала и не лезла. Я с раннего детства помню: каким бы усталым, замотанным, расстроенным он ни пришёл домой, виду никогда не показывал и на вопрос: „Пап, как дела?“ — неизменно отвечал: „Всё нормально“. Никогда, до последнего дня, когда ему было уже совсем плохо, ничего он на меня не выливал. „Всё нормально…“
— Своеобразные семейные отношения.
— Да. Эта железобетонная его фраза. Нет, слабости не видела никогда. В последние годы, когда он стал считать меня уже ровней себе, а в некоторых вопросах даже сильнее, современнее, он мог мне что-то сказать, посоветоваться, даже попросить помощи… Но слабым он не был.
— В последнем в его жизни интервью он сказал мне, что по своей воле оставляет пост художественного руководителя Театра Вахтангова, потому что полноценно руководить, работать уже не может, а чтобы держали из уважения к прошлым заслугам, из жалости — не хочет.
— Да, ни жалким, ни слабым отец не был. Никогда.
— И никаких слабостей, никаких увлечений, кроме актёрского ремесла?
— Не было у него увлечений, не было никаких хобби. Рубли, помню, собирал юбилейные в баночку: с Лениным там и так далее… До сих пор эта баночка хранится.
— Но я помню довольно занятную коллекцию холодного оружия, развешанного на ковре над кроватью в его кабинете.
— Это подарки. Он много ездил по стране и миру с гастролями, концертами, со съёмочными группами, встречался с людьми, а что подарить мужчине, если не знаешь его интересов, пристрастий? Оружие, естественно. Все эти мечи, сабли, кинжалы, кортики, мачете, шпаги ему дарили. Сам он ничего не покупал.
— Давай тебя сфотографируем на фоне того ковра.
— Ковёр-то есть, но никаких ножей уже в помине там нет давным-давно. Отец всё снял и спрятал.
— Зачем?
— После страшной истории, о которой в газетах писали. Один профессор, фамилии не помню, всю жизнь собирал холодное оружие. У него была дочка, уже довольно взрослая. И собака, огромная, дог, если не ошибаюсь. И вот однажды, когда дома была только дочь с собакой, к ним влезли воры. А воровать там было что. И в результате эти грабители зарубили антикварными саблями и дочку, и собаку. И когда мой отец узнал про эту историю, то страшно, просто дико испугался! Он тут же всё со стены снял и спрятал в какой-то самый дальний ящик. Ни одного, даже самого крохотного, перочинного ножичка на стене не оставил!
— Самая счастливая минута в жизни отца, которую ты помнишь? Может быть, Ленинская премия за картину „Председатель“?
— Я была тогда крохотной, ещё дошкольницей, и плохо помню. А в моём сознании два момента его абсолютного счастья. Первый: когда у меня родилась дочь, его, соответственно, внучка, единственная. Родилась она, как ты, надеюсь, помнишь, в закрытом, Четвёртого управления Минздрава роддоме на Сивцевом Вражке, на тогдашней улице Веснина, а ныне в Денежном переулке, за высотным зданием МИДа. Туда строжайшим образом никого не пускали. Даже цветы не разрешали приносить, они все стояли внизу в коридоре. Но в каждой палате был телефон. И вот родилась дочка, довольно тяжело для меня появилась на свет. И я, совсем ещё слабая, подумывала назвать её Дашей, почему-то мне нравилось тогда это имя. И тут позвонил папа, он стоял под окнами, но я от слабости не могла даже подняться, чтобы на него посмотреть. Он чуть не рыдал от восторга. Я тоже заплакала. И говорит: „Ленка, ты всё-таки Дашей хочешь назвать?“ — „Я же говорила тебе“, — отвечаю. „Ты, конечно, подумай, — мягко так, осторожно говорит отец, — но знаешь, если бы ты назвала её Лизой в честь моей мамы, я бы был просто счастлив“. И я, подумав, назвала её в честь моей бабушки, которую не помню, потому что она рано умерла. Отец был счастлив, таким счастливым, светящимся изнутри я его никогда прежде не видела. И Лизку потом обожал всю жизнь, даже больше, чем меня, хотя, казалось бы, больше невозможно!
— А второй момент счастья Ульянова?
— Когда я купила себе квартиру на Бронной, бывшую коммуналку, и долго-долго её перестраивала, ремонтировала, мы с папой постоянно всё это обсуждали. Он рвался мне помочь, но я отказывалась, „Я сама, я сама“, — твердила. Пытаясь опять-таки ему доказать, что я самостоятельная. Игра у нас такая была. Может быть, я и перегибала иногда палку, можно было о чём-нибудь и попросить, ему это доставило бы только удовольствие, как я сейчас понимаю. Но — игра есть игра. И вот, в конце концов, квартиру эту я добила. И решила показать папе с мамой. Устроить, так сказать, показательное выступление моей крутой самостоятельности. Я привезла их туда на своей машине, открыла дверь и… тут произошло такое, о чём я буду помнить всю жизнь. Вдруг папа достаёт из кармана множество вырезок — а существует, ты знаешь, примета, что в новый дом должна войти первой кошка, тогда дом будет счастливым, — готовясь к просмотру квартиры, он кривенько так, маленькими, видимо, ножничками навырезал из разных журналов фотографии кошек. И даже булавочки с собой принёс! Войдя в квартиру, он стал прикалывать на все стены этих котов и кошек… Это было так трогательно, что я плакала.
— Но он ведь не был суеверным человеком? Не верил, по-моему, ни в какие приметы, не носил амулетов, талисманов на премьеры…
— Нет, суеверным он действительно не был. Крещёным был, его мама в раннем детстве крестила.
— Твои любимые роли отца?
— В „Беге“, в „Ворошиловском стрелке“. „Тевье-молочник“ мне очень нравился на телевидении. В театре — „Ричард Третий“, грандиозный спектакль! Не всё мне нравилось. Да и самому отцу — не всё, тем более через много лет. В последнее время он стал по телевизору пересматривать свои фильмы. Он ведь так и не научился пользоваться видеомагнитофоном, не говоря уж о DVD-проигрывателях…
— Да, в последнем разговоре со мной Интернет он назвал „Интерветом каким-то“…
— Он вообще с техникой даже не на „вы“ был, а на ножах, если можно так выразиться. И на машине я с ним всегда боялась ездить, разворачивался он на своей „Волге“ с пятой попытки… Вот, и в конце жизни сложилась у нас даже традиция такая: я, работавшая в газете, публиковавшей телепрограмму на неделю, увидев какой-нибудь его фильм, звонила, сообщала. И они с мамой, отложив все дела, садились вдвоём и смотрели от начала и до конца, чего раньше почти не случалось. И потом ещё я должна была обязательно позвонить и высказать свою точку зрения, хотя этот фильм прежде видела раз двести. Надо было сказать: „Молодец, дед! Вот там здорово, просто потрясающе!.. А здесь как-то немножко странновато…“ Непременно всё подробно надо было обсудить, будь это даже „Добровольцы“ или „Председатель“.
— Ты ведь наверняка сравнивала своих мужчин, своих мужей с ним…
— Сравнивала. Прости уж, но не в их пользу были сравнения. Они всегда оказывались хуже, слабее, неинтереснее, значительно меньше меня любили… Никто не выдержал сравнения. Этой поверки. Отец был и остался для меня самым лучшим. У него была безмерная ко мне любовь. Такой любви не было больше ни у кого. Он был необыкновенно добр, не только ко мне, по жизни. Он был крайне порядочен. Притом порядочен внутренне, не напоказ. Он просто физически не мог совершить непорядочного поступка, даже если бы был уверен, что об этом ни одна живая душа не узнает. Я бы в определённых ситуациях совершила, клянусь! А он не мог. И был он опять-таки безумно верным…
- Врубель. Музыка. Театр - Петр Кириллович Суздалев - Биографии и Мемуары / Музыка, музыканты / Театр
- Фрагменты - Козаков Михаил Михайлович - Театр