— Клянусь моим патроном, святым Квентином, — воскликнул Дорвард, — теперь я понимаю еще меньше!
— Вот опять! — проговорил бюргер с лукавой, многозначительной улыбкой, бросая на Квентина проницательный взгляд. — Конечно, почтенный сеньор, нам, может быть, не следовало бы догадываться о том, что вы стараетесь скрыть. Но зачем же клясться святым Квентином, если вы не желаете, чтоб я понял скрытый смысл ваших слов? Все мы знаем, что добрый граф де Сен-Поль находится там и работает для нашего дела.
— Клянусь жизнью, тут какая-то ошибка! — воскликнул Квентин. — Я ничего не знаю о графе де Сен-Поле.
— Ну хорошо, мы вас не допрашиваем, — сказал толстяк. — Позвольте мне только шепнуть вам два слова: я — Павийон.
— Какое же мне до этого дело, сеньор Павийон? — спросил Квентин.
— Разумеется, никакого… Только, я думаю, вам будет приятно узнать, что вы говорите с человеком, заслуживающим доверия. А вот и товарищ мой — Руслер.
При этих словах выступил вперед сеньор Руслер, тучный бюргер с большим круглым животом, которым он расталкивал перед собой толпу, словно тараном. Он нагнулся к товарищу и шепнул ему тоном упрека:
— Вы забываете, милый друг, что мы не одни… Я уверен, что почтенный сеньор не откажется зайти к вам или ко мне выпить стаканчик рейнвейна с сахаром, и тогда мы узнаем что-нибудь новое о нашем добром друге и союзнике, которого мы любим и чтим от всего нашего честного фламандского сердца.
— У меня нет для вас новостей! — сказал Квентин с нетерпением. — Не нужно мне вашего рейнвейна. Об одном прошу вас, почтенные господа: разгоните эту толпу и позвольте чужестранцу выйти из вашего города так же спокойно, как он в него вошел.
— В таком случае, сеньор, — сказал Руслер, — раз уж вы так настаиваете на своем инкогнито даже с нами, людьми, заслуживающими полного доверия, и желаете оставаться неузнанным в Льеже, позвольте вас спросить напрямик: зачем же вы носите отличительные знаки вашей дружины?
— Какие знаки и какой дружины? — воскликнул Квентин. — Вы кажетесь такими почтенными, серьезными людьми, а между тем, клянусь душой, вы или сами рехнулись, или хотите меня свести с ума!
— Черт возьми, — воскликнул первый бюргер, — да этот молодец способен вывести из терпения самого святого Ламберта! Послушайте, да кто же носит шапки с крестом святого Андрея и цветком королевской лилии? Кто, как не шотландские стрелки гвардии короля Людовика?
— Ну так что же? Допустим, что я стрелок шотландской гвардии. Отчего же мне не носить отличительных знаков моей дружины? — проговорил с досадой Квентин.
— Он сознался, сознался! — закричали в один голос Руслер и Павийон, поворачивая к толпе свои сияющие от восторга жирные лица и с торжеством размахивая руками. — Сознался, что он стрелок гвардии Людовика, защитника свободы и привилегий Льежа!
Ответом на эти слова был оглушительный рев. Послышались крики: «Да здравствует Людовик Французский! Да здравствует шотландская гвардия! Да здравствует храбрый стрелок! Наши права и привилегии — или смерть! Долой налоги! Да здравствует доблестный Вепрь Арденнский! Долой Карла, Бургундского! Долой Бурбона и его епископство!». Оглушенный этими криками, которые усиливались с каждой минутой и, подхваченные тысячей голосов на отдаленных улицах и площадях, катились над толпой, как волны океана, Квентин успел все-таки сообразить, что значит весь этот шум, и составить себе план действий.
Он только теперь вспомнил, что после его схватки с герцогом Орлеанским и Дюнуа один из стрелков, по приказанию лорда Кроуфорда, взамен его разрубленного шлема дал ему свою шапку на стальной подбивке — обычный и всем известный головной убор шотландских стрелков. Появление одного из солдат этой дружины, так близко стоявшей к особе Людовика, на улицах города, недовольство которого постоянно поддерживалось агентами французского короля, было, естественно, понято льежскими горожанами как выражение намерения Людовика оказать им открытую помощь. Появление одного стрелка было принято как залог немедленной деятельной поддержки со стороны короля. Многие горожане были даже убеждены, что в эту минуту французские войска уже входят в город, хотя никто не мог точно сказать, через какие ворота.
Квентин прекрасно понимал, что сейчас не было никакой возможности объяснить этим людям их ошибку, что попытка разубедить эту взволнованную толпу могла бы быть даже опасной для него самого, а в данном случае он не видел необходимости подвергать себя опасности. Поэтому он тут же решил не спорить, а, выждав удобный момент, воспользоваться им и вырваться на свободу. Он принял это решение по дороге к ратуше, куда толпа потащила его за собой и где уже собрались все самые почтенные горожане, чтобы выслушать донесение мнимого гонца Людовика и затем устроить ему роскошное угощение.
Вопреки протестам Квентина, которые приписывались скромности, его со всех сторон окружили возбужденные горожане, выражавшие преданность французскому престолу, и этот шумный поток понес его вперед. Два его новых друга, толстяки бургомистры, состоявшие городскими синдиками, подхватили его под руки с двух сторон. Перед ними шел Никкель Блок, старшина цеха мясников, наскоро отозванный от исполнения своих обязанностей при бойне. Размахивая смертоносным топором, еще дымившимся от крови его жертв, он выступал с такой грацией и отвагой, какие может придать походке одна только водка. Позади шагал долговязый, костлявый, полный патриотического пыла и очень пьяный Клаус Хаммерлейн — старшина цеха железных дел мастеров, а за ним толпились сотни его неумытых сотоварищей. Из каждой узенькой и темной улицы, мимо которой они проходили, гурьбой высыпали ткачи, кузнецы, гвоздари, веревочники и всякие ремесленники и, присоединяясь к шествию, еще более увеличивали толпу. Бегство казалось положительно невозможным.
В этом затруднительном положении Квентин решил прибегнуть к помощи Руслера и Павийона, уцепившихся за него с двух сторон и увлекавших его вперед во главе этого шествия, в котором он так неожиданно очутился главным лицом. Он наскоро объяснил им, что, совершенно не подумав, надел шапку шотландского стрелка вместо случайно поломанного шлема, который должен был служить ему в дороге. Он очень сожалел, что благодаря этому обстоятельству, а также проницательности льежских горожан, угадавших его настоящее звание и цель его прибытия в их город, его инкогнито было публично обнаружено; это было тем более досадно, что, если теперь его приведут в ратушу, ему придется открыть перед почтенным собранием горожан ту тайну, которая, по распоряжению короля, предназначалась только для ушей двух почтенных господ — Руслера и Павийона.