В прихожей стояли и сидели ординарцы, было очень душно, чадила лампа. Дверь в кабинет была открыта, и я вошла.
Рузский с посеревшим лицом и запавшими глазами состарился за последние несколько часов; он тяжело поднялся и молча подошел ко мне. Мы смотрели друг на друга. Я не решалась задать вопрос. Держась обеими руками за свой кожаный ремень, Рузский с трудом расправил плечи и сказал:
— Сегодня вечером император отрекся от престола от своего имени и от имени наследника в пользу великого князя Михаила Александровича.
Он отвел взгляд. Я не могла сдвинуться с места. У меня было такое чувство, словно от меня оторвали кусок плоти.
— Решение императора отречься от имени цесаревича застало нас врасплох. Никто не ожидал от него такого шага.
Это будет иметь колоссальные последствия, — продолжал Рузский, постепенно оживляясь.
Несмотря на жару в комнате, меня знобило; я отчетливо слышала его слова, но они раздавались словно издалека. Я машинально нашла глазами кресло и села.
— Я рад, что могу сообщить вам о произошедшем сегодня вечером. Не знаю, как дальше будут развиваться события или как их рассудит история, но могу поклясться всем самым дорогим для меня, что ни я, ни кто либо из присутствующих не виноваты в таком решении. Как вам известно, два дня уже были потеряны; никто не знал, где император, в Петрограде не получили от него ни одного приказа. Перед его приездом я весь вечер говорил по прямому телефону с председателем Думы. В Петрограде царит анархия, комитет Думы работает в тяжелейших условиях. В их работу постоянно вмешиваются рабочие и солдатские депутаты. Совет требует немедленного установления республики. Комитет, однако, считает, что столь резкая смена формы правления — слишком рискованный шаг в данный момент.
Он посмотрел на меня, отвел взгляд и продолжил:
— Монархия должна быть сохранена. Но придется пойти на некоторые уступки. Пока у императора еще оставалась власть, ему следовало добровольно отречься в пользу наследника, предварительно санкционировав исполнительный комитет Думы, который стал бы новым кабинетом министров. Они считают, что необходимо сохранить преемственность — как юридическую, так и династическую.
Я по–прежнему молчала. Рузский продолжал:
— После прибытия императора в Псков я курсировал между вокзалом, где стоял императорский поезд, и своим кабинетом, откуда я мог связываться с Петроградом по телефону. Я находился в вагоне императора во время его беседы с депутатами Думы. Текст отречения, составленный в штабе в Могилеве, прислали сюда телеграммой. Согласно этому черновому варианту император отрекался от престола в пользу своего сына, а великий князь Михаил назначался регентом. Но император изменил свое решение и, соответственно, текст манифеста. Ошеломленные, мы уговаривали, заклинали, но не смогли переубедить императора. Он был спокоен, как всегда…
Я потрясенно слушала. Странно, что я запомнила столько подробностей и даже его интонации:
— Судя по всему, перед отъездом из Могилева император разговаривал о здоровье цесаревича с придворным врачом профессором Федоровым и, окончательно убедившись в неизлечимости его заболевания, решил отречься и от его имени тоже. Строго говоря, такое решение незаконно, но объясняется тем фактом, что он не может отделить себя от сына. Никто не знает, что теперь будет. Перед отречением император подписал указ, которым распустил старый кабинет министров, назначил князя Львова премьер–министром и великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим. Теперь нам остается ждать, что скажет великий князь Михаил Александрович…
Я встала. Мое место сейчас рядом с императором; я хотела немедленно поехать на вокзал. Он больше не царь. Он остался один.
— Я еду на вокзал, — сказала я.
— Император уже вернулся в Могилев, — после короткой паузы ответил Рузский.
Комната закружилась вокруг меня; или это был весь мир? Рузский мягко взял меня за руку и снова усадил в кресло.
Потом он рассказал мне подробности совещания, описал выражения лиц, припомнил различные жесты. Понемногу я приходила в себя и засыпала его вопросами. Наконец картина происшедшего ясно предстала передо мной во всей своей трагичности и простоте.
Последний представитель династии, которая правила Россией на протяжении трехсот лет, предъявил перепуганным депутатам лист бумаги с напечатанным на машинке текстом — и эта бумага стала его финальным актом, последним изъявлением его самодержавной воли.
Мой разум отказывался принимать такую развязку; в то мгновение я искренне ждала чуда. Я бы нисколько не удивилась, если бы вспыхнула молния или произошло землетрясение. Это была историческая смерть, и подсознательно я ждала определенных знамений — как после гибели Спасителя на кресте.
Я не могла смириться с мыслью, что надежды больше нет; хотя в последнее время режим изменился в худшую сторону, по моему мнению, он составлял естественную часть моей страны; я не могла представить себе Россию без династии. Словно туловище без головы…
В голове промелькнули утешительные мысли, и я поделилась ими с Рузским, мечтая услышать от него подтверждение. Старик грустно смотрел на меня; он не хотел лишать меня надежды, но и не мог поддерживать во мне иллюзии.
Великий князь Михаил Александрович никогда не проявлял особого интереса к государственным делам. Он может испугаться ответственности. Отсюда, из Пскова, очень сложно, практически невозможно, дать верную оценку ситуации в Петрограде.
Судя по тону председателя Думы, все пребывают в замешательстве. Ситуация меняется каждый час. Осмотрительные, разумные люди находятся в меньшинстве. Вопрос состоит в следующем: займут ли они определенную позицию? В любом случае завтра я закажу молебен в соборе, после которого зачитаю манифест об отречении императора и о вступлении на престол великого князя Михаила. Возможно, это подействует успокаивающе.
На этом мы расстались. Часы показывали четыре часа утра. Адъютанты проводили меня в госпиталь. Я поднялась по темной лестнице и, спотыкаясь, вошла в свою комнату.
3Утром Рузский прислал мне записку с советом пойти в собор на молебен. В Пскове, писал он, нарастает революционное возбуждение; мне следует появиться на людях, чтобы никто не мог сказать, будто я спасовала перед лицом перемен.
Я не спорила: мне было все равно. Не помню, кто пошел со мной.
Площадь и собор были переполнены. В толпе было много солдат с возбужденными лицами и красными ленточками на груди.
Войдя в храм, я встала позади Рузского; кто то вложил мне в руку красный бант. Я взглянула на него невидящими глазами, а когда вернулась домой, обнаружила, что по–прежнему сжимаю его в кулаке.