В этих размышлениях возникают параллели с лагерными письмами (например, символ пещеры Трофония в Греции, куда раз спустившись, человек навеки терял способность смеяться), с идеями, высказанными Алексеем Федоровичем в поздних лекциях и беседах (например, образ героя, идущего против судьбы; размышления о свободе воли и выбора – «Двенадцать тезисов об античной культуре»; знание и наука как вечная молодость), отголоски любимой автором теории всеединства Вл. Соловьева (рассуждения о целом и частях, каждая из которых содержит в себе все целое). Здесь и постоянный лосевский метод определения любого предмета или проблемы через разделение, отделение, разграничение. Сначала надо знать, что не есть данный предмет, а затем уже вырисовывается и он сам. Здесь и постепенное восхождение к познанию, к «тайне познаваемого» (сравните диалог Платона «Пир» о познании высшего Блага или «размышление о „реальности общего“» – «реальности Родины», которое стало через десятки лет темой написанного Лосевым «Слова о Кирилле и Мефодии» к тысячелетию Крещения Руси (напечатано в «Литературной газете» от 8 июня 1988 года после кончины Алексея Федоровича 24 мая 1988 года, совпавшей с днем славянских просветителей святых Кирилла и Мефодия).
А как знакомы читателю слова автора: «Кто видел мало зла, тот ужасается и убивается. Но кто знает, что весь мир лежит во зле, тот спокоен». Они как парафраза мысли Ф. Бэкона, встречающейся в юношеской работе А. Ф. Лосева «Об атеизме», – «Малое знание естественных наук отдаляет человека от Бога, большое – приближает». Отзвук знаменитой мысли Вяч. Иванова о «родном и вселенском» слышится в словах автора о ликах «родного и всеобщего».
Стиль повести плотный, крупными мазками, изобилует удивительным разнообразием синонимов, как бы со всех сторон охватывающих мысль, подкрепляющих ее, дающих всестороннюю оценку.
А то вдруг раскрывается новый пласт языка с жаргонными словечками («заводиловка», «вола вертеть», «сволочь», «волынка» и т. д.), свидетелями печального лагерного опыта А. Ф. Лосева, жизни среди блатных, воров (ср. в письмах «я весь, слава Богу, обворован»), опустившихся интеллигентов и других «каналармейцев» великой сталинской стройки. И среди всей этой разноголосицы – ехидные замечания, ироническая усмешка («ты дурак, обскурант, некультурно интересоваться жизнью», «наука считает ненаучным знать», судьба «крутит машинку вселенной») или вдруг какой-то посторонний голос, выдаваемый за свой, о мальчишке, которого «драл портной», или после бесполезно задаваемого «почему» раздается сакраментальное «тьпфу» (ср. его «Диалектику мифа» или у В. В. Розанова).
А как своевремен и актуален спор о том, что же такое человек и его жизнь – механизм, винтик, который всегда можно выбросить и заменить, или исторически естественно сложившийся целостный организм (здесь надо вспомнить постоянную борьбу Лосева с позитивизмом и вульгарным механицизмом). Как возвышенны и нужны людям мысли о жертвенности и любви к Родине, любимой во всем своем несовершенстве, болезнях, неустроенности и даже в рубище. Какая твердость звучит в словах об идеях грядущего времени:
«Блажен, кто видел и уверовал, но трижды блажен тот, кто не видел и все же уверовал», ибо тут не логика, а человеческая жизнь, «тут кровь человеческая».
И, наконец, последняя глава, полностью автобиографичная, связанная с возвращением Лосева из Полтавы (он там преподавал, не имея возможности делать это в Москве) после начала войны. Ехать надо с пересадками, беженцы осаждают и так уже переполненные вагоны. С огромными трудностями, среди паники, плача и криков Лосев в начале июля добрался до Москвы. Здесь, в повести, потрясающая сцена в вагоне, где молодая женщина с детьми, жена лейтенанта, вспоминает свое прощание с мужем – скорее не разговор, а какое-то лихорадочное препирательство. Он гонит ее с детьми от себя, – ему погибать в бою, – а она жаждет остаться с ним, ибо помнит слова, сказанные в церкви: «Никто же больше сея любви не имеет, да кто душу положит за друга своя».
И в собственной жизни, и в философских повестях Лосева ощущается и звучит тема судьбы, от которой никуда не денешься. Ведь Лосев еще в «Диалектике мифа» понимал судьбу как «совершенно реальную, абсолютно жизненную категорию». Не выдумку, а «жестокий лик жизни», который ежедневно и ежечасно проявляется и действует, и никто еще не мог и не может поручиться ни за одну секунду своего бытия. «Судьба, – пишет Лосев, – самое реальное, что я вижу в своей и во всякой чужой жизни». Это – не выдумка, а «жесточайшие клещи, в которые зажата наша жизнь» («Диалектика мифа». М., 1930, с. 193). Однако судьба не исключает свободу.
В поздней беседе «Что дает античность» («Литературная учеба», 1986, № 6) Лосев прямо утверждает, что вся человеческая история есть стремление к свободе, «это – жизнь, стремящаяся к свободе», главное в которой не труд или творчество, а свобода в результате труда. Но это не значит, что все свободны. Нет, но к свободе стремятся все, и поэтому «каждое отдельное мгновение человеческой жизни уже невозможно без ощущения свободы». И та необходимость, которой подчиняется человек, не есть внешнее насилие, наоборот, эта необходимость «есть мое последнее и максимальное внутреннее желание».
Не эта ли свобода, рожденная в результате творческого труда, того «жизненного порыва» (бергсоновский élan vital), каким являлась жизнь Лосева, заставила вполне сознательно, обладая знанием, а не вопреки ему (мы читаем об этом в повести «Жизнь»), встать на путь героизма. Не побоимся этого слова.
Этот героизм проявился в одиноком подвиге философа по напечатанию восьми томов в 20-е годы, и особенно в издании «Диалектики мифа». А разве не героизм – стойко пережить уничтожение семейного гнезда в катастрофе 1941 года и активно восстанавливать разрушенное?
Столь же героичен был и последующий его путь – путь вынужденного молчания. На что мог надеяться опальный философ после проклятий Л. Кагановича и его присных на XVI съезде ВКП(б)? Но он работал для будущего (уже почти ослепнув после лагеря), двадцать три года не публикуя своих трудов. Какой надо было иметь героизм, чтобы в возрасте шестидесяти лет начать осуществление столь мощного замысла (и он завершен), как создание «Истории античной эстетики» в восьми томах.
Какое мужество надо было призвать – и не только «тайное», но вполне явное мужество, – чтобы впервые за десятки лет вернуть из небытия великого русского философа Вл. Соловьева, в свое девяностолетие подвергнуться гонениям за небольшую крамольную книжку[241] об этом с юности любимом философе и, несмотря ни на что, завершить большой труд «Вл. Соловьев и его время», вышедший в 1990 году,[242] то есть уже после кончины автора. И не так-то просто было сознавать Лосеву, что он, по его признанию, «уходит в бездну истории» (см. «Сокровище мыслящих»).[243]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});