Но, быть может, надеясь, что когда-нибудь, когда я буду более свободным, я на других дорогах встречу таких же девушек, я уже искажал то индивидуальное своеобразие, которое присуще желанию жить вблизи женщины, показавшейся нам красивой, и допуская возможность вызвать его искусственно, я тем самым признавал его призрачность.
В тот день, когда г-жа де Вильпаризи повезла нас в Карквиль, где находилась та заросшая плющом церковь, о которой она рассказывала нам и которая, будучи расположена на вершине холма, возвышалась над деревней и протекавшей через нее речкой с уцелевшим до сих пор маленьким средневековым мостом, бабушка, думая, что мне приятно будет остаться одному, чтобы осмотреть здание, предложила своей приятельнице зайти закусить в кондитерскую на площади, которая видна была совершенно отчетливо и, благодаря золотистому налету, казалась составной частью некоего насквозь старинного предмета. Было условлено, что за ними я зайду туда. Чтобы в этом массиве зелени, который мне предоставили рассматривать, узнать очертания церкви, надо было сделать усилие, заставившее меня точнее уяснить себе идею церкви; действительно, подобно ученику, который полнее улавливает смысл фразы, если путем перевода на родной язык или с родного на иностранный ему приходится лишить ее привычных для него форм, я все время должен был обращаться к этой идее церкви, в которой обычно не чувствовал никакой надобности, глядя на колокольни, сами открывавшие мне свою сущность; иначе я бы не сообразил, что этот густолиственный свод плюща соответствует своду стрельчатого окна, а тот ветвистый выступ обязан своим происхождением рельефу карниза. Но вот налетал легкий ветерок, колебля изменчивый церковный портал, по которому, расходясь кругами и дрожа, как лучи света, проносилась зыбь; листья набегали друг на друга и трепещущая зеленая стена увлекала за собой волнистые, ускользающие от ласки ветра колонны.
Отойдя от церкви, у старого моста я увидел деревенских девушек, которые, должно быть по случаю воскресенья, принарядились и собрались здесь, окликая проходивших мимо парней. Была среди них одна, высокого роста, одетая хуже, чем остальные, но словно обладавшая каким-то преимуществом перед ними, потому что она едва отвечала на то, что они ей говорили, более серьезная и более властная, и сидела она, свесив ноги, на перилах моста, возле небольшого горшка, наполненного рыбой, которую, вероятно, она только что наловила. Кожа у нее была смуглая, глаза кроткие, но взгляд выражал презрение к окружающему, носик был маленький, тонкий, очаровательный. Взглядом я касался ее кожи, а мои губы, на худой конец, могли утешаться, что они следуют за моим взглядом. Но я хотел приблизиться не только к ее телу, но также и к тому существу, которое жило в нем и соприкоснуться с которым, проникнуть в которое можно было, только обратив на себя ее внимание, заняв место в ее мыслях.
И это существо, таившееся в красавице-рыбачке, казалось недостижимым для меня, я сомневался, удалось ли мне в него проникнуть, даже когда я заметил свой собственный образ, тайком отразившийся в зеркале ее взгляда по закону преломления лучей, столь же непонятному для меня, как если бы я оказался в поле зрения лани. Но если я не удовлетворился бы тем, что губы мои узнают сладость ее губ, а хотел бы, чтобы и им они дали наслаждение, то мне хотелось также, чтобы мысль обо мне, проникнув в это существо, укрепившись в нем, привлекла ко мне не только ее внимание, но и ее восхищение, породила в ней желание и заставила ее хранить память обо мне вплоть до того дня, когда я смогу вновь ее встретить. Между тем уже в нескольких шагах была площадь, где поджидал меня экипаж г-жи де Вильпаризи. Мне оставался какой-нибудь миг; и я уже чувствовал, что моя неподвижность начинает смешить девушек. В кармане у меня было пять франков. Я вынул их и, прежде чем изложить красивой девушке поручение, которое собирался ей дать, подержал некоторое время монету перед ее глазами в надежде, что она внимательнее меня выслушает.
— Так как, очевидно, вы здешняя, — сказал я рыбачке, — то не будете ли вы добры исполнить для меня маленькое поручение? Надо будет дойти до кондитерской, которая, кажется, на площади, только я не знаю, где это, и там меня ждет коляска. Погодите… Чтобы не перепутать, вы спросите, не это ли коляска маркизы де Вильпаризи. Впрочем, вы и сами увидите: она запряжена парой.
Вот это я хотел ей сказать, чтобы возвыситься в ее глазах. Но когда я произнес слова: «маркиза» и «пара лошадей», я внезапно почувствовал огромное успокоение. Я почувствовал, что рыбачка запомнит меня, и вместе с боязнью, что я не смогу встретиться с ней вновь, отчасти рассеялось и мое желание вновь увидеть ее. Мне казалось, что я незримыми устами прикоснулся к ней и что я ей понравился. И это насильственное покорение ее духа, это невещественное обладание в такой же степени лишили ее таинственности, как если бы это было обладание физическое.
В коляске мы спустились с холма в сторону Гюдимениля; внезапно я почувствовал прилив того глубокого счастья, которое не часто случалось мне испытывать после Комбре, счастья, подобного тому, которое я ощутил, глядя на колокольни Мартенвиля. Но на этот раз оно было неполное. Поодаль от бугристой дороги, по которой мы ехали, я заметил три дерева, очевидно, служившие прежде началом тенистой аллеи и сливавшиеся в рисунок, который я видел не в первый раз; я не мог вспомнить ту местность, из которой они словно были выхвачены, но я чувствовал, что когда-то она была родной для меня; словом, мое сознание споткнулось в этом промежутке между далеким прошлым и настоящей минутой, окрестности Бальбека заколебались, и я задал себе вопрос, не иллюзия ли вся эта прогулка, Бальбек же — место, где я бывал только в воображении, г-жа де Вильпаризи — персонаж из романа; зато эти три старые дерева — действительность, к которой мы возвращаемся, отрывая глаза от книги, рисовавшей нам другую обстановку с такой убедительностью, что мы совсем туда перенеслись.
Я смотрел на эти три дерева, я видел их, но разум мой чувствовал, что за ними скрывается нечто такое, над чем он не властен, нечто похожее на те слишком далеко поставленные предметы, которых мы не в силах охватить, так что, вытянув руку, мы, самое большее, можем лишь коснуться пальцами их поверхности. Мы делаем передышку на минуту, чтобы сильнее размахнуться, чтобы дальше закинуть руку. Но для того, чтобы разум мой мог таким образом сосредоточиться, взять разбег, мне нужно было остаться одному. Как хотелось мне свернуть с дороги, словно во время прогулок в сторону Германта, когда я отставал от моих родных! Мне даже казалось, что я должен это сделать. Я узнавал то особое наслаждение, которое требует, правда, известной работы мысли, но в сравнении с которым прелесть безделья, заставляющего вас отказаться от него, кажется такой ничтожной. Это наслаждение, предмет которого я только предчувствовал и должен был созидать сам, мне доводилось испытывать очень редко, но каждый раз мне при этом казалось, что события, случившиеся в промежутке, не имеют никакого значения и что, сосредоточившись на этой единственной реальности, я смогу наконец начать подлинную жизнь. Я на мгновение заслонил глаза рукой, чтобы иметь возможность закрыть их, не привлекая внимания г-жи де Вильпаризи. Я сидел, не думая ни о чем; потом, вновь собрав и крепче схватив мою мысль, я бросился с нею (мысленно же) по направлению к деревьям или, вернее, по пролегающему во мне самом пути, в конце которого я их видел. Я снова почувствовал, что за ними скрывается тот же знакомый, но смутный предмет, который я был не в силах вернуть себе. Между тем по мере того, как экипаж катился дальше, эти три дерева приближались. Где я уже смотрел на них? В окрестностях Комбре не было ни одной аллеи, которая начиналась бы вот так. Уголка, который они напоминали мне, не встречалось и в той местности в Германии, куда я однажды ездил с бабушкой на воды. Уж не относились ли они к столь далеким годам моей жизни, что пейзаж, окружавший их, совершенно исчез из моей памяти и подобно страницам, которые вдруг с волнением открываешь в книге, кажется, никогда тобой не читанной, они одни сохранились в забытой книге моего раннего детства? Или же, напротив, они принадлежали пейзажам сновидений, всегда одинаковым, по крайней мере для меня, ибо их странные очертания были только объективацией во сне того усилия, которое я делал, пока еще не спал, стараясь или проникнуть в тайну местности, предчувствуемой мною за ее внешним обликом, как это со мною случалось, и столь часто, во время прогулок в сторону Германта, или воссоздать эту тайну и оживить ею край, который мне хотелось знать и который с того дня, когда он делался мне знаком, утрачивал для меня всякую значительность, как, например, Бальбек? Не был ли это образ, только что оторвавшийся от сна, который я видел прошлой ночью, но который до того уже потускнел, что казался мне чем-то гораздо более давним? Или же я никогда не видел их, и, подобно иным деревьям, иным травам, виденным вблизи Германта, они таили смысл столь же темный, столь же трудно уловимый, как и далекое прошлое, так что, побуждаемый ими углубиться в мысли, я думал, будто вспоминаю забытое? А может быть, даже никакой мысли не скрывалось за ними, и только усталость зрения заставляла их двоиться во времени, подобно тому как иногда предмет двоится в пространстве? Я не знал. Между тем они приближались ко мне — точно мифическое видение, хоровод ведьм или норн-прорицательниц. Мне скорее казалось, что это призраки прошлого, милые товарищи моего детства, исчезнувшие друзья, взывающие к общим для нас воспоминаниям. Подобно теням, они как будто молили меня взять их с собою, вернуть к жизни. В их наивной и страстной жестикуляции мне чудилась бессильная скорбь любимого существа, утратившего дар речи, чувствующего, что оно не сможет сказать нам то, что ему хочется и что мы не умеем отгадать. Вскоре, миновав перекресток, наша коляска их покинула. Она уносила меня вдаль, разлучая с тем, что мне казалось единственно истинным, что дало бы мне настоящее счастье; она была подобна моей жизни.