— А то вот еще какой мне был сон, — продолжала Лукерья. — Вижу я, что сижу я этак будто на большой дороге под ракитой, палочку держу оструганную, котомка за плечами и голова платком окутана — как есть странница! И идти мне куда-то далеко-далеко на богомолье. И проходят мимо меня всё странники; идут они тихо, словно нехотя, всё в одну сторону; лица у всех унылые и друг на дружку все очень похожи. И вижу я: вьется, мечется между ними одна женщина, целой головой выше других, и платье на ней особенное, словно не наше, не русское. И лицо тоже особенное, постное лицо, строгое. И будто все другие от нее сторонятся; а она вдруг верть — да прямо ко мне. Остановилась и смотрит; а глаза у ней, как у сокола, желтые, большие и светлые-пресветлые. И спрашиваю я ее: «Кто ты?» А она мне говорит: «Я смерть твоя». Мне чтобы испугаться, а я напротив — рада-радехонька, крещусь! И говорит мне та женщина, смерть моя: «Жаль мне тебя, Лукерья, но взять я тебя с собою не могу. Прощай!» Господи! как мне тут грустно стало!.. «Возьми меня, говорю, матушка, голубушка, возьми!» И смерть моя обернулась ко мне, стала мне выговаривать… Понимаю я, что назначает она мне мой час, да непонятно так, неявственно… После, мол, петровок…* С этим я проснулась… Такие-то у меня бывают сны удивительные!
Лукерья подняла глаза кверху… задумалась…
— Только вот беда моя: случается, целая неделя пройдет, а я не засну ни разу, В прошлом году барыня одна проезжала, увидела меня да и дала мне скляночку с лекарством против бессонницы; по десяти капель приказала принимать. Очень мне помогало, и я спала; только теперь давно та скляночка выпита… Не знаете ли, что это было за лекарство и как его получить?
Проезжавшая барыня, очевидно, дала Лукерье опиума. Я обещался доставить ей такую скляночку и опять-таки не мог не подивиться вслух ее терпенью.
— Эх, барин! — возразила она. — Что вы это? Какое такое терпение? Вот Симеона Столпника терпение было точно великое:* тридцать лет на столбу простоял! А другой угодник себя в землю зарыть велел* по самую грудь, и муравьи ему лицо ели… А то вот еще мне сказывал один начетчик:* была некая страна, и ту страну агаряне завоевали, и всех жителев они мучили и убивали; и что ни делали жители, освободить себя никак не могли. И проявись тут между теми жителями святая девственница; взяла она меч великий, латы на себя возложила двухпудовые, пошла на агарян и всех их прогнала за море. А только прогнавши их, говорит им: «Теперь вы меня сожгите, потому что такое было мое обещание, чтобы мне огненною смертью за свой народ помереть». И агаряне ее взяли и сожгли, а народ с той поры навсегда освободился! Вот это подвиг! А я что!
Подивился я тут про себя, куда и в каком виде зашла легенда об Иоанне д’Арк, и, помолчав немного, спросил Лукерью: сколько ей лет?
— Двадцать восемь… али девять… Тридцати не будет. Да что их считать, года-то! Я вам еще вот что доложу…
Лукерья вдруг как-то глухо кашлянула, охнула…
— Ты много говоришь, — заметил я ей, — это может тебе повредить.
— Правда, — прошептала она едва слышно, — разговорке нашей конец; да куда ни шло! Теперь, как вы уедете, намолчусь я вволю. По крайности душу отвела…
Я стал прощаться с нею, повторил ей мое обещание прислать ей лекарство, попросил ее еще раз хорошенько подумать и сказать мне — не нужно ли ей чего?
— Ничего мне не нужно; всем довольна, слава богу, — с величайшим усилием, но умиленно произнесла она. — Дай бог всем здоровья! А вот вам бы, барин, матушку вашу уговорить — крестьяне здешние бедные — хоть бы малость оброку с них она сбавила! Земли у них недостаточно, угодий нет… Они бы за вас богу помолились… А мне ничего не нужно — всем довольна.
Я дал Лукерье слово исполнить ее просьбу и подходил уже к дверям… она подозвала меня опять.
— Помните, барин, — сказала она, и чудное что-то мелькнуло в ее глазах и на губах, — какая у меня была коса? Помните — до самых колен! Я долго не решалась… Этакие волосы!.. Но где же их было расчесывать? В моем-то положении!.. Так уж я их и обрезала… Да… Ну, простите, барин! Больше не могу…
В тот же день, прежде чем отправиться на охоту, был у меня разговор о Лукерье с хуторским десятским. Я узнал от него, что ее в деревне прозывали «Живые мощи», что, впрочем, от нее никакого не видать беспокойства; ни ропота от нее не слыхать, ни жалоб. «Сама ничего не требует, а напротив — за всё благодарна; тихоня, как есть тихоня, так сказать надо. Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать ее — нет, мы ее не осуждаем. Пущай ее!»
Несколько недель спустя я узнал, что Лукерья скончалась. Смерть пришла-таки за ней… и «после петровок». Рассказывали, что в самый день кончины она всё слышала колокольный звон, хотя от Алексеевки до церкви считают пять верст с лишком и день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шел не от церкви, а «сверху». Вероятно, она не посмела сказать: с неба.
Стучит!
— Что я вам доложу, — промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, — а я только что пообедал и прилег на походную кроватку, чтоб отдохнуть немного после довольно удачной, но утомительной охоты на тетеревов — дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные, — что я вам доложу: у нас вся дробь вышла.
Я вскочил с кроватки.
— Вышла дробь! Как же так! Ведь мы с собой из деревни почитай что фунтов тридцать взяли! Целый мешок!
— Оно точно; и мешок был большой: на две недели бы хватило. Да кто его знает! Прореха, что ль, в нем произошла, — а только, как есть, нету дроби… так, зарядов на десять осталось.
— Что же мы станем теперь делать? Самые лучшие места впереди — на завтрешний день нам обещали шесть выводков…
— А пошлите меня в Тулу. Тут недалече: всего сорок пять верст. Духом слетаю и дроби привезу, коли прикажете, целый пуд.
— Да когда же ты поедешь?
— А хоть сейчас. Чего мешкать? Только вот что: надо будет лошадей нанять.
— Как лошадей нанять! А свои-то на что?
— На своих ехать нельзя. Коренник захромал… страсть!
— Это с каких пор?
— А вот намеднись, — кучер его ковать водил. Ну и заковал. Кузнец, должно, попался неладный. Теперь даже на ногу ступить не может. Передняя нога. Так и несет ее… как собака.
— Что ж? расковали его, по крайней мере?
— Нет, не расковали; а непременно расковать его следует. Гвоздь-то ему, чай, в самое мясо во́гнат.
Я велел позвать кучера. Оказалось, что Ермолай не солгал: коренник действительно не ступал на ногу. Я немедленно распорядился, чтобы его расковали и поставили на сырую глину.
— Что ж? Лошадей нанять в Тулу прикажете? — пристал ко мне Ермолай.
— Да разве можно в этом захолустье найти лошадей? — воскликнул я с невольной досадой…
Деревня, в которой мы находились, была заглазная, глухая; все ее обитатели казались голышами; мы с трудом отыскали одну — не то что белую, а мало-мальски просторную избу.
— Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек — из глупых глупый, ну, однако отцовское добро протрясти еще не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.
— Почему же это так?
— А потому — старшой! Значит, младшие — покоряйся! — Тут Ермолай сильно и непечатно отозвался о младших братьях вообще. Я его приведу. Он простой. С ним — да не сговориться?
Пока Ермолай ходил за «простым» человеком, мне пришло в голову: не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся на Ермолая; я послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мои поручения в течение одного дня — и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший — а поехал на беговых дрожках. Во-вторых, у меня был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь на место охромевшего коренника.
«Решенное дело! — подумал я. — Съезжу сам; а спать можно и в дороге — благо тарантас покойный».
— Привел! — воскликнул четверть часа спустя Ермолай, вваливаясь в избу. Вслед за ним вошел рослый мужик в белой рубахе, синих портах и лаптях, белобрысый, подслеповатый, с рыжей бородкой клинушком, длинным пухлым носом и разинутым ртом. Он, точно, смотрел «простецом».
— Вот извольте, — промолвил Ермолай, — лошади у него есть, и он согласен.
— То ись, значит, я… — заговорил мужик сиповатым голосом и с запинкой, встряхивая свои жидкие волосы и перебирая пальцами околыш шапки, которую держал в руках. — Я, значит…