Приговоренный к смерти, глядя прямо перед собой, шагал твердо и, казалось, не слыхал звериного рева толпы. Это был Эжен Варлен. Еще более, нежели обычно, спокойный, сосредоточенно думающий о чем-то важном, он показался ей теперь похожим на праведника-воина, сошедшего с византийских старинных фресок. Если б можно было спасти его даже ценой собственной жизни, Лиза не колеблясь сделала бы это. Но не было такой силы в этот момент в Париже, которая предотвратила бы еще одно чудовищное преступление контрреволюционеров.
До последнего мгновения Варлен, отступая от баррикады к баррикаде, отчаянно дрался с версальцами. Патроны иссякли. Враги победили. Измученный физически, безразличный к опасности, как боец, воинская часть которого вся погибла, Варлен бродил по городу. Он не пожелал скрыться и, казалось, сам жадно искал смерти.
Он был опознан и выдан священником, переодетым в штатское и занимавшимся ловлей коммунаров.
Накануне, прозревая будущее, Варлен говорил одному из своих соратников:
— Да… пас заживо изрубят в куски. Наши трупы будут волочить в грязи. Тех из нас, кто сражался, убили, пленников убили, раненых прикончат. А если кто-нибудь и уцелеет и его пощадят, то отправят гнить на каторгу. Но история в конце концов увидит все в более ясном свете и скажет, что мы спасли Республику.
Расстрел Варлена был последней каплей скорби для Лизы. Но опа не ослабела, не поникла, как Анна Жаклар, наоборот, после нескольких дней душевной контузии она почувствовала возрождение, воля ее вновь окрепла. Жизнь имела отныне для нее один смысл — бороться. Если раньше она еще верила в гуманность господствующих классов в более развитых странах, то отныне поняла, как они страшны и бесчеловечны, когда мстят за свою собственность и привилегии. Они перестали быть людьми. В огне Коммуны Лиза сожгла все сомнения. Опа поняла и приняла головой и сердцем все, чему учил Маркс.
Воспользовавшись английским паспортом, Лиза поселилась сначала на Больших бульварах в одном из наиболее фешенебельных, недавно открывшихся отелей. Знание иностранных языков и манеры великосветской дамы отводили от нее подозрения. Она удачно изображала из себя скучающую знатную англичанку, прибывшую в Париж в поисках сильных ощущений. Однако это была небезопасная затея. Лизу легко могли опознать на улице многочисленные шпионы и предатели, видевшие ее в женских клубах, редакциях газет и в госпиталях. Чтобы избежать этого, Лиза часто меняла местожительство, разъезжала только в закрытой карете, набрасывая густую вуаль поверх шляпы. В течение месяца ей удалось вместе с несколькими товарищами не только помочь бежать за границу многим уцелевшим коммунарам, но и завязать новые знакомства, наладить конспиративную связь с Генеральным советом Интернационала.
В июле Маркс получил весьма важное письмо от молодого польского революционера, друга Врублевского, участника Парижской коммуны:
«Господин доктор! Дама из Парижа проживает на улице Труффо в Батиньоле (район в северной части Парижа), дом № 14, пароль: «Имеете ли вы цветы темно-вишневого оттенка», ответ: «Да, сударь».
Лондонская дама выезжает не позже понедельника. Я немного затронул ее самолюбие, высказав легкое сомнение в ее храбрости. Тем не менее она перевезет все, что Вы пожелаете, и будет действовать, как условлено. Я за это отвечаю.
Парижская дама меняет квартиру 8-го или 15-го числа этого месяца. Значит, следует ждать присылки ее нового адреса.
Примите уверения, господин доктор, в моем почтении».
Однажды Лиза узнала о крайне бедственном положении находящегося и Париже тяжело больного члена Коммуны, разрисовщика тканей, поэта Эжена Потье. С большими предосторожностями Красоцкая отправилась на окраинную жалкую улочку, где в мансарде старого дома скрывался рабочий-коммунар.
— Вы предполагали найти на этом чердаке одряхлевшую птицу с выщипанными перьями. Нет, я хоть и немощен, но силен, — сказал Потье, с трудом пододвигая гостье дубовый стул, насчитывающий несколько столетий своего существования. — Признаться, находиться здесь но доставляет большого удовольствия. Ступени, ведущие сюда, скрипят, как рассохшийся гроб, и каждый раз я думаю, что пришли по мою душу. Но это так, пустяки. Сражаясь на баррикадах, я успел переворошить столько мыслей и представлений, сколько не удалось за предыдущие пятьдесят пять лет. Когда свистят пули и зовут тебя к праотцам, человек освобождается от шелухи. И я впервые ощутил жизнь, будто ядро зрелого сочного ореха во рту. Расскажите мне обо всем, что происходит за клопиной стеной этого дома.
— Хорошо, что этой стене удалось снасти вас.
— Вы правы. Я мог бы, как тысячи наших несчастных братьев, пропитать своей кровью камни ограды Пер-Лашез. — Потье тяжело вздохнул. — Тьер потопил революцию в крови, а мы, немногие оставшиеся в живых коммунары, в этом кровавом море потопили свои иллюзии. Я покончил навсегда с доверчивостью и прозрел. В эти дни отчаяния, бессильных слез над могилами друзей, совсем один, находясь постоянно под дамокловым мечом, я написал стихи. Они сотканы из волокон моего сердца.
— Прошу вас, прочтите мне ваше произведение, — попросила Лиза.
Потье привстал с дырявого соломенного тюфяка, брошенного прямо на пол, и повернул к окну свое плоское, курносое, мудрое, желтое, как глина, лицо. Лизе припомнилась голова Сократа.
Вставай, проклятьем заклейменный,Весь мир голодных и рабов.Кипит наш разум возмущенныйИ в смертный бой вести готов. Это есть наш последний и решительный бой, С Интернационалом воспрянет род людской!
Казалось, что Потье не говорит, а поет эти строки. У него был музыкальный, чистый голос, в который он вкладывал сейчас глубокое чувство. Лиза ощутила острое волнение и вся подалась вперед.
И если гром великий грянетНад сворой псов и палачей,Для нас все так же солнце станетСиять огнем своих лучей. Это есть наш последний и решительный бой, С Интернационалом воспрянет род людской!
За окном внезапно послышались крики. Женщины преградили путь конвою, ведшему на военный суд нескольких коммунаров. Офицер скомандовал: «На изготовку». Усилился шум, проклятия палачам и горестные вопли. В карателей полетели камни, раздались выстрелы и топот ног. Откуда-то глухо донеслось: «Да здравствует Коммуна!» Затем все смолкло.
Изможденный, старый Потье вдохновенно продолжал декламировать, и лицо его подверглось удивительной метаморфозе; на глазах Лизы он помолодел и казался красивым.
Весь мир насилья мы разрушимДо основанья, а затемМы наш, мы новый мир построим.Кто был ничем, тот станет всем. Это есть наш последний и решительный бой, С Интернационалом воспрянет род людской!
Давно нора было уходить, а Лиза все еще сидела подле Эжена Потье.
— Я уношу в памяти ваш «Интернационал», — сказала она ему на прощанье. — Мне кажется, этому творению жить и жить. Множество поколений, как я, отныне будут носить его в сердце и повторять в минуты борьбы, радости и печали. Спасибо, дорогой друг, за этот дар человечеству.
И сомневающийся в себе, как всякий истинный созидатель, Эжен Потье привлек огрубевшими от труда, сморщенными руками голову Лизы и благодарно поцеловал ее в лоб.
Через несколько дней ему удалось благополучно бежать в Англию.
Лето 1871 года подходило к концу. В Веве, в пансионе, все еще оставалась Ася, и Лиза отправилась к дочери, чтобы затем тайно пробраться в Польшу и предать там земле сердце Красоцкого.
После бурлящей Франции соседняя Швейцария произвела на Лизу раздражающее впечатление застойного пруда, в котором резвятся жирные рыбы и головастики. Ничто не могло пробиться сквозь сонное довольство фермеров и мелких буржуа.
Лизе было уже около пятидесяти лет. До отъезда во Францию, несколько месяцев назад, она выглядела молодой женщиной, особенно когда оживлялась в общество и беседе.
Привыкнув к своей внешности, человек редко отдает себе отчет в происходящих изменениях. И только глазами дочери Красоцкая увидела себя такой, какой стала, пережив Коммуну, мужа, друзей. Ася смотрела на мать, приоткрыв жалобно губы, гримасничая, чтобы не расплакаться.
— Я очень изменилась, не правда ли, — допытывалась Лиза и умолкла, так и не получив ответа.
И вдруг она поняла, что перешагнула какую-то черту и незаметно для себя вошла в старость.
Голова Лизы стала седой, и морщины густой сеткой легли на посеревших веках и лбу. Тяжелые, скорбные линии соединили крылья носа с подбородком. И, как увядший стебель, высохла тонкая шея. С недоумением разглядывала себя в зеркале Лиза. Непоправимое произошло. Так дерево, еще недавно покрывавшееся листвой, стоит оголенное, почерневшее, как бы сожженное временем. Лизе стало не по себе. Она всегда так любила все прекрасное на свете. Собственная старость показалась ей уродливой, отталкивающей. Нелегко принять ее покорно, разумно. Но перед Лизой чередой прошли воспоминания недавнего прошлого: простреленная голова Варлена с седыми, слипшимися от крови волосами, мертвое сердце Красоцкого, похожее на увядшие бурые листья клена, дроги с гробами коммунаров. Лизе показалось святотатством, позором огорчаться оттого, что щеки ее стали дряблыми, а глаза запали. Она осталась жива. Для чего? Какую миссию надлежало ей выполнить? Тысячи убитых безвинно людей взывали к ней: помни о нас, живи, борись, неси окровавленное знамя Коммуны, которое пытался растоптать тиран! И Лиза почувствовала, что дух се не сломлен. Ей нечего было бояться того, что так пугает в преклонном возрасте, — одиночества и бесполезного существования, Она была нужна людям и сохранила в огне нетронутой душу. Уверенно и спокойно пошла Лиза дальше по тернистым дорогам жизни, зная, куда и зачем.