Карета остановилась…
— A demain!..
— A demain… В Fauburg St-Germain[102] у бакалейщика Прево. Его там все знают. Там мы с вами и сговоримся, когда и как. Так завтра, в пять… Я займу столик и буду вас ожидать.
Доманский крепко пожал руку Камынину и сел в извозчичий фиакр.
Мелкий дождь стал накрапывать. Камынин вручил свою ивовую корзину казанского изделия, укрученную верёвками, красноносому носильщику из отеля д'Артуа и пошёл за ним.
— Monsieur, russe?
— Non… Polonais.
— Ah… bon… Russes, polonais, bon.[103]
Громыхая колёсами, ехали кареты, верховые продирались через толпу пешеходов. В уличке было темно и грязно. Высокие серые и коричневые дома с крутыми крышами стеснили кривую, мощённую крупным булыжником улицу. Остро и едко несло вонью из дворов. Пронзительно торговцы кричали.
Улица раздвинулась. Было тут нечто вроде маленькой площади. Стояло большое стеклянное колесо лотереи, сзади него пёстрой горою были разложены выигрыши. Человек в высокой шляпе надоедливо звонил в колокольчик, рядом с ним стояла девочка с завязанными глазами. Кругом сгрудилась толпа. Через толпу шли носильщики, нёсшие каретку с дамой в бальном платье.
Таким представился Камынину Париж.
За площадью, на рю Монмартр, был отель д'Артуа. По тёмной деревянной лестнице, вившейся крутыми изгибами, Камынин поднялся за слугою в четвёртый этаж и вошёл в отведённый ему номер. Маленькая каморка с громадной постелью ожидала его. Сухая вонь стояла в ней. Камынин подошёл к окну и раскрыл его. Окно было низкое, до самого пола. Железные перила были внизу. Камынин пододвинул к ним кресло и сел.
Под ним кипела и волновалась улица. Дождь перестал. Молодая луна мутным пятном проблёскивала сквозь тучи, она казалась ненужной: оранжевыми пятнами вились по улице фонари. Кто-то жалобным пропитым голосом пел под скрипку. Под самым окном мрачного вида господин говорил скороговоркой:
— Citrons, limonades, douceurs,Arlequins, sauteurs, et danseurs,Outre un geant dont la structureEst prodige de la nature;Outre les animaux sauvages,Outre cent et cent batelages,Les Fagotins et les guenons,Les mignonnes et les mignons.[104]
Хлопали хлопушки, был слышен смех. У кабачка с ярко освещёнными окнами, на отблёскивающей мокрой мостовой, две пары плавно танцевали павану. Там то и дело срывались аплодисменты.
Служанка пришла стелить постель.
— Что это у вас за гулянье сегодня? — спросил Камынин. — Вероятно, большой праздник?..
Служанка бросила одеяло, снисходительно улыбнулась вопросу постояльца, повела бровью и сказала:
— Праздник?.. Но почему мосье так думает?..
— Шумно так?.. Весело?.. Люди танцуют…
— В Париже?.. В Париже, мосье, всегда так!
XXVIII
Дама, с которой обещал познакомить Камынина Доманский, носила странное имя — Ali-Emete. princesse Wolodimir, dame d'Asov.[105]
Что-то русское, как будто русское было в этом имени. Камынин насторожился, но ничего не сказал Доманскому.
Али-Эмете занимала особняк на ile St-Louis,[106] у самой набережной Сены.
В гостиной, куда Доманский провёл Камынина, было человек шесть мужчин и одна дама — хозяйка дома. Камынину, не привыкшему ещё к парижской обстановке, показалось, что он вошёл в громадный зал, где было много народа. Обманывали зеркала, бывшие по обеим стенам комнаты, в общем совсем уж не большой, и много раз отражавшие общество.
Хозяйка лежала в капризной позе на низкой кушетке. Золотая арфа стояла подле. Чуть зазвенели струны, когда хозяйка встала навстречу входившим.
— Charmee de vous voir,[107] — сказала она, точно повторила заученный урок, и протянула Камынину маленькую, красивую, надушенную руку. — Спасибо, мосье Доманский, что привели дорогого гостя.
Она была в нарядной «адриене» с открытой грудью и плечами. Платье было модное, почти без фижм. Среднего роста, худощавая, стройная, с гибкими и вместе с тем ленивыми, какими-то кошачьими движениями, она была бы очень красива, если бы её не портили узкие, миндалевидные, косившие глаза. В них не проходило, не погасало некое беспокойство, которое Камынин про себя определил двумя словами: «Дай денег…»
— Господа, позвольте познакомить вас — мосье Вацлавский, из Варшавы.
Она протягивала полуобнажённую руку со спадающими кружевными широкими рукавами и называла Камынину своих гостей:
— Барон Шенк… Мосье Понсе… Мосье Макке… Граф де Марин-Рошфор-Валькур, гофмаршал князя Лимбургского.
Названный старик, с лицом, изрытым морщинами, с беззубым узким ртом, осклабился в приторной любезной улыбке.
— Михаил Огинский, гетман литовский.
Камынин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Огинского и низко ему поклонился.
— Все мои милые, верные, дорогие друзья, — сказала Али-Эмете, усаживаясь на кушетку.
Камынин сел против неё и осмотрелся. Обстановка была богатая, но Камынин, привыкший к хорошей обстановке в домах русских вельмож, сейчас же заметил, что всё было в ней случайное, рыночное, наспех купленное, временное, наёмное. Казалось — принцесса Володимирская не была здесь у себя дома. Золото зеркальных рам слепило глаза, зеркала удваивали размер залы, но комната была совсем небольшая, и в ней было тесно. Общество было пёстрое, и, хотя разговор сейчас же завязался и бойко пошёл, было заметно, что все эти люди чужие друг другу и чужие и самой хозяйке, что они лишь случайно собрались здесь и что «свой» здесь только маленький, услужливый Доманский. Он уселся у ног хозяйки на низенькую качалку и не спускал с принцессы нежного, влюблённого взгляда.
Макке стал рассказывать, как он был на прошлой неделе в Версале на «levee du roi»,[108] а потом на королевском выходе к мессе.
— Плох король?.. — спросил, сжимая морщины, граф Рошфор.
— Не то что плох, а видно, что не жилец на этом свете. И нелегко ему.
— Ну вот… Везде герцог Шуазель… Ему только соглашаться.
— Так-то так… но вот… Не то, не то и не то… Это уже не король… Божества нет. Нет торжественности, трепета, всё стало бедно, скромно, мескинно… Levee du roi — утренний приём у короля. Король вышел совершенно одетый, готовый к мессе, обошёл представляющихся, расспрашивал о делах… Какое же это «Levee du roi»!.. Когда-то, при Людовике XIV, да ведь это было подлинно пробуждение некоего божества, вставание с постели со всеми интимнейшими подробностями человеческого туалета… Доктор, дворянское окружение… Стул…
— Оставьте, Макке, — капризно прервала рассказчика принцесса Володимирская. — Удивительная у вас страсть рассказывать всякие гадости, от которых тошнит, и покупать неприличные картинки с толстыми раздетыми дамами на постели. А когда дело коснётся высочайших особ — тут вам и удержу нет… Такая страсть под кроватями ползать.
— Princesse, я хотел только сказать, что раньше дворянству показывалось, что король тоже человек и, как говорят римляне, — nihil humanum…[109]
— Есть вещи и дела, Макке, о которых не говорят в салоне молодой женщины.
— Зачем же их публично делали во дворце?
— Мало ли что делается публично по всем дворам Парижа, но слышать разговоры об этом у себя в доме я не желаю… Меня просто тошнит от этого. Судари, кто из вас видал трагедию «Танкред»?..
Камынин чуть было не отозвался, но вовремя спохватился, потому что видал-то он трагедию в петербургском Эрмитажном театре, а приехал он… из Варшавы.
— Я смотрел ещё в прошлом году, — сказал барон Шенк. — Мне не очень понравилось. Вот маленькая штучка «La nouvelle epreuve»[110] прелесть… Хохотал просто до упаду… И как играли!
Из соседней комнаты в гостиную прошёл прелат в чёрной сутане. Он кивнул головою тому, другому и сел в углу у корзины с искусственными цветами. Ливрейный лакей принёс поднос с маленькими чашечками с чёрным кофе и стал обносить гостей. Камынин, живший на востоке, понял — пора уходить. Разговор разбился. Граф Рошфор тяжело поднялся с кресла и подошёл к принцессе Володимирской.
— Простите, Princesse, от кофе откажусь.
— Всё приливы? — сочувственно, протягивая тонкую бледную руку, спросила принцесса.
— Да… вообще нерасположение… До свидания.
— До свидания, граф. Надеюсь — до очень скорого.
За графом поднялся и гетман Огинский. Гости допивали кофе и расходились — сербский обычай, видимо, соблюдался в доме принцессы в Париже. Камынин уходил последним.
— До свиданья, мосье Станислав. Я рада была с вами познакомиться, надеюсь, что мы с вами будем теперь часто видеться.
И опять, как при приветствии, Камынин заметил в косых глазах принцессы то же беспокойное выражение: «Дай денег».