— Ну, вот и отлично! — одобрял Пепко, принимаясь за свою гитару.
— Что это значит? — спросил я, продолжая не понимать.
— Что значит? В нашем репертуаре это будет называться: месть проклятому черкесу… Это те самые милые особы, которые так часто нарушали наш проспект жизни своим шепотом, смехом и поцелуями. Сегодня они вздумали сделать сюрприз своему черкесу и заявились все вместе. Его не оказалось дома, и я пригласил их сюда! Теперь понял? Желал бы я видеть его рожу, когда он вернется домой…
У нас открылся настоящий бал. Появилось новое пиво, а с ним разлилось и новое веселье. Наши маски оказались очень милыми и веселыми созданиями, а Пепко проявил необыкновенную галантность — нечто среднее между турецким пашой и французским маркизом конца грешного восемнадцатого века.
— Гризетки из Латинского квартала, — резюмировал Пепко свои впечатления и как-то особенно глупо захохотал; я его видел в женском обществе в первый раз.
Говоря откровенно, девушки были очень недурны и дурачились так мило, точно разыгравшиеся котята. Мы танцевали кадриль, польки, вальсы — вообще развеселились. Потом начались святочные игры, пение, все те маленькие глупости, которые проделываются молодежью с таким усердием. Пепко проявлял все свои таланты, и наши дамы хохотали над ним до слез. Он сам вошел в свою роль и тоже хохотал.
— Позвольте, однако, mesdames, как вас зовут? — спохватился Пепко немножко поздно.
— Угадайте…
Пепко посмотрел на них и по какому-то наитию проговорил с полной уверенностью:
— Вера, Надежда, Любовь и мать их Софья-премудрость…
По странной случайности оказалось, что это было именно так, и Пепко, увлекшись своей ролью прорицателя, подошел к Ночи, взял ее за руку и проговорил:
— А ты — Любовь, то есть любовь и в частности и вообще.
IX
— Что такое женщина? — спрашивал Пепко на другой день после нашего импровизированного бала. — За что мы любим эту женщину? Почему, наконец, наша Федосья тоже женщина и тоже, на этом только основании, может вызвать любовную эмоцию?.. Тут, брат, дело поглубже одной физики…
Затем Пепко сделал рукой свой единственный жест, сладко зажмурил глаза и кончил тем, что бросился на свою кровать. Это было непоследовательно, как и дальнейшие внешние проявления собственной Пепкиной эмоции. Он лежал на кровати ничком и болтал ногами; он что-то бормотал, хихикал и прятал лицо в подушку; он проявлял вообще «резвость дитяти».
— Что с тобой, Пепко?
— Со мной? Что со мной?.. Я влюблен в Федосью… Ххе!.. По-моему, она бальзаковская женщина с очень колоритным темпераментом, и я посвящу ей стихи.
Пепко вскочил со своего ложа, остановился посреди комнаты и совершенно неожиданно захохотал, сделав глупое лицо.
— Что такое женщина?.. О, ты не знаешь, что такое женщина!
По всем признакам Пепко мучился желанием рассказать мне что-то очень пикантное и вместе с тем не решался. Я мог сделать довольно основательное предположение по адресу вчерашних масок, — мы их провожали вместе, а потом разлучились; на мою долю досталось провожать двух сестер, Веру и Надежду, а Пепко провожал Ночь и мать, премудрость Софью. Домой вернулся он очень поздно, когда я уже спал, и утром не желал поделиться своими впечатлениями. Настоящий разговор происходил уже после обеда, когда на Пепку напала томящая жажда соткровенничать.
— Если не ошибаюсь, тебя угнетает какая-то тайна? — заметил я, подавая реплику.
— О, ты проник на самое дно моей души, мой друг… Да, величайшая тайна, больше — тайна женщины. А впрочем, подозрение да не коснется жены цезаря![15]
— Где цезарь, Пепко?
— Цезарь — это я, то есть цезарь пока еще в возможности, in spe. Но я уже на пути к этому высокому сану… Одним словом, я вчера лобзнул Ночь и Ночь лобзнула меня обратно. Привет тебе, счастливый миг… В нашем лице человечество проявило первую попытку сделать продолжение издания. Ах, какая девушка, какая девушка!..
— По-моему, она очень некрасива…
— А глаза?.. И мир, и любовь, и блаженство… В них для меня повернулась вся наша грешная планетишка, в них отразилась вся небесная сфера, в них мелькнула тень божества… С ней, как говорит Гейне, шла весна, песни, цветы, молодость.
Освободившись от своей тайны, Пепко, кажется, почувствовал некоторое угрызение совести, вернее сказать, ему сделалось жаль меня, как человека, который оставался в самом прозаическом настроении. Чтобы несколько стушевать свою бессовестную радость, Пепко проговорил каким-то фальшивым тоном, каким говорят про «дорогих покойников»:
— А эта белокуренькая Надежда ничего… Этакой пухленький чертенок. Я заметил, как она посматривала на тебя. И ты в свою очередь…
— Нельзя ли меня оставить в покое.
— Гм, твое дело… Если не ошибаюсь, Вера и Надежда — сестры, и, если не ошибаюсь, у них есть мамаша, то есть они живут при мамаше?
— Да, что-то в этом роде… Они приглашали нас к себе как-нибудь в воскресенье. Очень милые девушки вообще…
— Да, милые… А Горгедзе?..
— Он просто знакомый… Бывает у них. Ничего особенного…
— Гм, да… Вещь обыкновенная.
Пепко вдруг замолчал и посмотрел на меня, стиснув зубы. В воздухе пронеслась одна из тех невысказанных мыслей, которые являются иногда при взаимном молчаливом понимании. Пепко даже смутился и еще раз посмотрел на меня уже с затаенной злобой: он во мне начинал ненавидеть свою собственную ошибку, о которой я только догадывался. Эта маленькая сцена без слов выдавала Пепку головой… Пепко уже раскаивался в своей откровенности и в то же время обвинял меня, как главного виновника этой откровенности.
Мне приходится сделать маленькое отступление и вернуться назад. Дело в том, что у Пепки была настоящая тайна, о которой он не говорил, но относительно существования которой я мог догадываться по разным аналогиям и логическим наведениям. Познакомившись с ним ближе, я, во-первых, открыл существование в его инвентаре нескольких вещей, настолько ненужных, что их даже нельзя было заложить, и которые Пепко тщательно прятал: вышитая шелком закладка для книг, таковая же перотерка и т. д.; во-вторых, я сделался невольным свидетелем некоторых поступков, не соответствовавших общему характеру Пепки, и, наконец, в-третьих, время от времени на имя Пепки получались таинственные письма, которые не имели ничего общего с письмами «одной доброй матери» и которые Пепко, не распечатывая, торопливо прятал в карман. Не нужно было особенной проницательности, чтобы догадаться о существовании какой-то невидимой женской руки, протягивавшейся в «Федосьины покровы» прямо к сердцу Пепки. Федосья была убеждена в существовании этой таинственной особы и с ехидством обезьяны каждый раз сама приносила письма Пепке.
— Опять письмо… — говорила она, пожирая глазами Пепку.
— А, черт!.. — ругался Пепко.
Было раз даже так, что Федосья вошла в нашу комнату на цыпочках и проговорила змеиным сипом:
— Вас спрашивает какая-то дама…
Пепко вылетел в коридор, как бомба. Там действительно стояла дама, скрывавшая свое лицо под густой вуалью. Произошел короткий диалог, и дама ушла, а Пепко вернулся взбешенный до последней степени. Его имя компрометировалось пред лицом всех обитателей «Федосьиных покровов».
Именно этот эпизод с таинственной незнакомкой и промелькнул перед нашими внутренними очами после сделанного Пепкой признания о лобзании. Мужчина, обманывающий женщину, вообще гадок, а Пепко еще не был настолько испорченным, чтобы не чувствовать сделанной гадости. Мучила молодая совесть…
Когда Пепко после утренней откровенности вышел, в комнату заявилась Федосья. Она как-то особенно старательно вытирала пыль и кончила тем, что обратилась ко мне с следующим воззванием:
— Самый невероятный Фома!..
— Кто?..
— А сам-то Агафон Павлыч… Разве это хорошо: и даму обманывает и девушку хочет обмануть. Конечно, она глупая девушка…
— Какую даму?
— А та, которая с письмами… Раньше-то Агафон Павлыч у ней комнату снимал, ну, и обманул. Она вдова, живет на пенсии… Еще сама как-то приходила. Дуры эти бабы… Ну, чего лезет и людей смешит? Ошиблась и молчи… А я бы этому Фоме невероятному все глаза выцарапала. Вон каким сахаром к девушке-то подсыпался… Я ее тоже знаю: швейка. Дама-то на Васильевском острове живет, далеко к ней ходить, ну, а эта ближе…
«Фома неверный», переделанный Федосьей в «Фому невероятного», получил специальное значение в смысле вообще неверности. Я выслушал Федосью молча, а потом ответил:
— Меня удивляет, Федосья Ниловна, ваша слабость говорить о том, чего вы не знаете…
— Я-то не знаю?!.
Федосья сделала носом какой-то шипящий звук, взмахнула тряпкой и вышла из комнаты с видом оскорбленной королевы. Я понял только одно, что благодаря Пепке с настоящего дня попал в разряд «Фомы невероятного».