Голосование происходило открыто, каждый присяжный по очереди объявлял свое решение вслух, и каждый раз зал разражался рукоплесканиями. Все высказались в пользу подсудимого, и председатель объявил, что он свободен.
И тут началось нечто невообразимое; свидетельствовало ли это о легкомыслии и непостоянстве толпы, или о том, что она способна поддаваться великодушным добрым порывам, или, может быть, она сейчас вознаграждала себя за все, на что толкала ее слепая ярость? Кто может сказать, какая сила вызвала эту бурю восторга! Наверно, тут действовали все три импульса сразу, но могучая сила второго подчиняла себе оба другие.
Как только председатель объявил, что Дарней свободен, те самые люди, которые только что проливали кровь, бросились, обливаясь слезами, обнимать и целовать узника. Ослабевший от долгого заточенья, ошеломленный Дарней смотрел на эту толпу, и ему казалось, что его вот-вот вытащат на улицу и разорвут на части; и когда вся эта толпа ринулась к нему, он едва не лишился чувств.
Его спасло то, что в зал ввели других подсудимых. Перед судом предстало сразу пять человек, пять врагов республики, все преступление коих заключалось в том, что они ни словом, ни делом не помогали ей. Спеша возместить упущенное и восстановить престиж суда и народа, трибунал всем пятерым мгновенно вынес смертный приговор. Дарней еще не успел покинуть здание суда, как всех пятерых осужденных свели вниз; им предстояло сегодня же взойти на эшафот, и тот, кого вели первым, сам сообщил об этом Дарнею условным тюремным знаком: он поднял указательный палец — это означало Смерть! — и все они воскликнули хором: „Да здравствует Республика!“
Суд над ними не затянулся еще и потому, что народ уже успел разбежаться из зала: когда Дарней с доктором подошли к воротам, там уже стояла толпа, и Дарней узнал те же лица, которые он видел в суде, не было только тех двоих — он тщетно искал их глазами. И тут опять все бросились к нему — обнимали, обливали слезами, прижимали к груди, трясли за руку, вешались на шею, все вместе и поодиночке, плакали, смеялись, кричали, неистовствовали так, что у него опять все поплыло перед глазами, как будто река, шумевшая тут же внизу, вырвалась, обезумев, из берегов и захлестнула его своими волнами.
Его усадили в большое кресло, которое, по-видимому, вытащили из зала суда или из какой-нибудь другой комнаты в том же здании, кресло покрыли красным флагом, а к спинке прикрепили пику, увенчанную красным колпаком. Невзирая на его протесты и уговоры доктора, эту триумфальную колесницу торжественно подняли на плечи и так, через весь город, понесли Дарнея к его дому. В теснившихся вокруг него бурных людских волнах, в этом необозримом море красных колпаков мелькали иногда, словно вынырнув откуда-то из глубины, такие страшные, обезумевшие лица, что Дарней, у которого не переставала кружиться голова, снова минутами впадал в какое-то странное забытье, — ему казалось, будто его везут на гильотину.
Все это точно происходило во сне. Люди обнимались со встречными, показывали на него, толпа увеличивалась, и процессия двигалась дальше. Алым цветом Республики окрашивались занесенные снегом улицы, по которым медленно двигалось триумфальное шествие, и, наверно, под снегом на мостовой еще сохранились багровые следы, оставленные этой толпой, которая сейчас торжественно несла Дарнея. Так, на плечах, донесли его до самого дома.
Доктор пошел вперед предупредить Люси. Когда толпа, войдя во двор, опустила Дарнея, Люси без чувств упала к нему на грудь.
Прильнув к ее губам, он держал ее в своих объятиях, заслонив ее головой от толпы, и слезы текли по его лицу и смешивались с ее слезами, а толпа между тем пустилась в пляс. Через минуту на дворе уже кружилась карманьола. Подхватив какую-то молодую женщину, толпа усадила ее в освободившееся кресло, подняла на плечи и, провозгласив ее богиней Свободы, ринулась на улицу, оттуда на набережную Сены и дальше через мост, ширясь, разрастаясь, не переставая отплясывать карманьолу.
Дарней долго тряс руку доктору, который стоял около Люси, гордый, счастливый одержанной им победой, затем бросился пожимать руку мистеру Лорри; старика чуть не сбила с ног карманьола, он едва пробрался сквозь толпу; потом маленькая Люси, которую мисс Просс подняла на руки, чтобы она могла расцеловать отца, обхватила его своими ручками; он расцеловал ее, а вместе с ней и верную, преданную Просс, а потом подхватил на руки жену и понес ее наверх в комнаты.
— Люси! Родная моя! Я спасен!
— О мой дорогой Чарльз! Давай возблагодарим бога, я так молилась за тебя! — И Люси упала на колени.
Все благоговейно склонили головы. А когда она поднялась, Дарней крепко сжал ее в своих объятиях и сказал:
— А теперь, дорогая, поблагодари своего отца. Ни один человек во Франции не мог бы сделать того, что он сделал для меня.
Она подошла к отцу, и он прижал ее головку к своей груди, как когда-то, давным-давно, она прижимала к своей груди его бедную седую голову. Он был так счастлив тем, что возвратил ей Чарльза, что сумел отплатить ей за все, что она для него сделала, — наконец-то он был вознагражден за все свои мученья и мог гордиться сознанием своей силы.
— Не надо ничего бояться, моя милочка! Отчего ты так дрожишь? Успокойся, — уговаривал он ее. — Я спас твоего Чарльза.
Глава VII
Стучат
„Я спас его“. И это был не сон; как часто ей снилось, что он вернулся, — и вот, он теперь здесь, с ними, дома! Но почему же она дрожит и смутное, гнетущее чувство страха не покидает ее.
В воздухе словно что-то нависло, — страшное, темное; мстительная злоба бушует все с той же неунимающейся яростью, малейшее подозрение или клевета обрекают на смерть ни в чем не повинных людей; как можно хотя бы на минуту забыть обо всех этих безвинно осужденных — хорошие, честные люди, такие вот, как ее Чарльз, и у них есть свои близкие, и они так же дороги им, как ей Чарльз, — и таких людей день за днем постигает страшная участь, от которой едва спасся ее муж; не оттого ли у нее так тяжело на сердце, что она не может об этом забыть? Зимний день клонился к концу, надвигались сумерки, а по улицам все еще громыхали страшные телеги. Люси невольно представляла себе несчастных осужденных, и среди них своего Чарльза, и ее еще сильней охватывала дрожь, и она тесней прижималась к мужу.
Отец подбадривал ее; с какой покровительственной нежностью подшучивал он над ее женской слабостью! Чердак, башмачное ремесло, номер сто пять, Северная башня — всего этого как будто и не было! Он поставил себе целью освободить Чарльза и добился этого. Она должна верить в него. Пока он с ними, им ничего не грозит.
Они жили очень скромно, не только потому, что скромный образ жизни не давал лишних поводов к подозрениям, не раздражал голодный народ, но и потому, что у них было мало денег, Чарльзу в тюрьме приходилось втридорога платить и за скверную еду и за услуги тюремщиков, а кроме того, он помогал неимущим заключенным. Отчасти из экономии, а также для того, чтобы избежать домашнего соглядатайства, они не держали прислуги; дворник с женой, жившие во дворе, оказывали им кой-какие услуги, и Джерри, которого мистер Лорри предоставил чуть ли не в полное их распоряжение, дневал и ночевал у них в доме.
По приказу Республики. Единой Неделимой, несущей Свободу, Равенство, Братство или Смерть, полагалось, чтобы на входных дверях каждого дома на высоте человеческого роста были обозначены крупными буквами имена всех жильцов. В силу этого имя мистера Джерри Кранчера красовалось на столбе у крыльца, а к концу дня и сам носитель этого имени вышел на крыльцо отпустить маляра, которому доктор Манетт поручил пополнить список жильцов дома именем Шарля Эвремонда, именующего себя Дарнеем.
Люди в то время жили в непрестанном страхе, страх и подозрительность изменили весь уклад жизни; самые безобидные мелочи могли внушить подозрение. В маленьком семействе доктора, как и во многих других, провизия на день закупалась теперь вечером в небольших количествах в разных мелочных лавочках. Так поступали многие, чтобы избежать толков и пересудов, чтобы поменьше привлекать к себе внимание.
Последнее время, уже в течение нескольких месяцев, мисс Просс и мистер Кранчер вместе ходили покупать провизию: она распоряжалась деньгами, он нес корзину. Как только начинало темнеть и на улицах зажигали фонари, они отправлялись за покупками и приносили домой все, что требовалось на один день. Мисс Просс столько лет прожила во французской семье, что могла бы знать французский язык не хуже своего родного, будь у нее на то желание, но она этой „белиберды“, как она выражалась, знать не желала и понимала на этом языке не больше Кранчера. Войдя в лавку, она, даже и не пытаясь ничего объяснить, сразу ошеломляла лавочника каким-нибудь звучным существительным, и если оно не совпадало с требуемым предметом, она, оглядевшись кругом, отыскивала глазами желаемое и, вцепившись в него всей пятерней, начинала торговаться и не отпускала руки до тех пор, пока торг не был доведен до конца. Она ничего не покупала, не торгуясь, и какую бы цену ни называл лавочник, прибегая для наглядности к пальцам, она возмущенно трясла головой и показывала ему на палец меньше.