Кто будет отрицать, что Пессоа — великий поэт, поэт необыкновенный, поэт огромного дарования? Во всяком случае, не я. Но зачем, зачем, милая Мануэла Миранда Мендес, зачем так категорически заносить его в разряд величайших из великих? Эту нетерпимую страсть возвеличивать получили мы, бразильцы, в полном объеме от вас, от португальцев. Куда в таком случае запишем мы кривого Камоэнса, который, по баиянской поговорке, одним глазом видел больше, чем мы с вами — тремя? Куда девать автора «Лузиад» и сонетов, которые лично я, например, люблю больше?
Спору нет, Пессоа — огромный поэт, но он не мой поэт. Оставляя в стороне вышеупомянутые сонеты Камоэнса — для меня они вообще hors concours113 — cкажу, что душа моя влекома к стихам Сезарио Верде, из усопших лузитанских поэтов люблю его больше всех.
Что же касается живых… Вам и это хочется узнать, и Вы, называя три славных имени, предлагаете мне выбрать одно из них. Виноват, Мануэла. Мой поэт не входит в число упомянутых и выбранных Вами. Тот, кому я отдаю предпочтение перед всеми, тот, чьи стихи, отмеченные печатью своеобразия, будят во мне мысль и берут за душу, зовется Фернандо Ассиз Пашеко. Он протирает штаны в редакции «Жорнал», чтобы заработать на корочку хлебца насущного и стаканчик вина, а отдохновение находит на груди супруги своей, сеньоры Розариньо, он отец чудесных дочерей, избравших себе стезю архитектуры, и юного эрудита Жоана Пашеко. В тот день, когда Фернандо соберет под одним переплетом свою вольную и фривольную поэзию, Вы, милая Мануэла, взойдя на университетскую кафедру или став посреди площади, во всеуслышание объявите величайшим из великих — его.
Вот послушаете и скажете, прав ли я.
Прага, 1951/1952
Я могу потрогать страх руками. Вот он вознесся перед нами стеной коммунистической инквизиции, разделяющей жизнь и смерть, позорную смерть с клеймом изменника, и не убережет от нее ни слава, ни могущество, ни власть, ни заслуги… Затворенные уста, ускользающие взгляды, сомнение, недоверие, страх.
В сталинских петлях болтаются трупы самых могущественных людей Чехословакии, людей из партийной верхушки, из самого что ни на есть высшего эшелона, еще вчера полновластных хозяев страны: Сланского, Клементиса, Гаминдера. Недавно в Венгрии был казнен Ласло Райк, волна судебных процессов все шире разливается по странам народной демократии, все ошеломительней признания и суровей приговоры. Здесь, в Праге, признался в чудовищных преступлениях и Артур Лондон: он избежал смертной казни, получив пожизненное заключение. Должно быть, он попал в ловушку изменников, ибо нам с Зелией невозможно представить, что «Жерар», герой Испании, герой Сопротивления, вернейший из коммунистов, оказался предателем.
Мы ведь хорошо знакомы и с ним, и с его женой Лизой, и знаем, что люди они порядочные, неспособные к измене, и само слово это не вяжется с человеком, посвятившим себя борьбе за идею. Лизу приперли к стенке, во имя верности революции требуют, чтобы она отреклась от мужа, послали ее чернорабочей на авиазавод. Та же судьба постигла и помощницу Гаминдера — отважную Антуанетту, возлюбленную нашего с Зелией земляка-бразильца.
А с Гаминдером мне приходилось иметь дело, он был секретарем ЦК, отвечавшим за международные отношения в чехословацкой компартии, находящейся у власти, и слушал меня, представлявшего компартию, загнанную в подполье, внимательно и доброжелательно, щедро и широко помогал нам. Что же, я не помню, как тревожился он о том, благополучно ли добрались Лижия и Анита, сестра и дочь Престеса, до Москвы, куда пришлось им бежать из Бразилии? Антуанетта тогда встретила меня в здании ЦК, доложила обо мне шефу, вернулась: подожди немного, он скоро тебя примет.
На какое-то действо я привел «товарища из Сан-Пауло», они с Антуанеттой обменялись взглядами — и вспыхнуло пламя. Поклялись друг другу в вечной любви и, так сказать, обручились. Не знаю, что могло в то время быть трудней, чем выйти замуж за иностранца девушке из Советского Союза или из любой братской социалистической страны… Какие разыгрывались страсти, какие фантастические усилия требовались, чтобы получить разрешение на брак! Спросите художника Отавио Араужо, сколько времени проторчал он в Москве, прежде чем выхлопотал разрешение. Спросите Гвидо Араужо, какие круги ада прошел он, чтобы жениться на своей Миле и увести ее из Праги в Баию. А сколько было тех, кто успеха не добился?! Я сам могу насчитать десятка два насильственно разлученных, начиная с Фернандо Сантаны. И до сих пор, наверно, светло-русой чешке снится ее неутомимый мулат. А теперь представьте, что невесту зовут Антуанетта, что она под подозрением, более того — привлечена к партийной ответственности. На такой жениться — просто абсурд, нечто совершенно невозможное, нечего даже и пытаться. Помню я слезы, пролитые Антуанеттой, помню, как скрипел зубами ее бразильский возлюбленный.
Я стараюсь исполнять свой долг, совсем непросто сохранять достоинство и приличия, когда страх воздвигает вокруг стену недоверия и недомолвок, и не то что за опрометчивое слово, а за неосторожное движение можешь попасть в лапы коммунистической инквизиции. Я же не деревянный, я тоже боюсь, я не Баярд, не рыцарь без страха и упрека. Впрочем, упрекнуть мне себя не в чем, я глубоко предан, беззаветно верен, самоотвержен и неколебим, и считаю Советский Союз родиной всех угнетенных, а товарища Сталина — отцом народов и каждого из нас в отдельности. Казалось бы, чего в таком случае мне бояться? Ох, нет, упрека нет, а страха полно. Стоит лишь подумать о Лондоне, в чью виновность не верю, и страх охватывает меня. Однако иду вперед, гоню прочь страх и сомненья, и дух мой укрепляет Международная Сталинская премия — высшая награда за веру и верность. Поджилки трясутся, но все же стараюсь не отступать, иначе потеряю вкус к жизни, и Зелию потеряю. Иду вперед, уговаривая себя, что достиг известной неприкосновенности и могу позволить себе роскошь не кривить душой.
Приехав в Будапешт, прошу о встрече с Дьёрдем Лукачем114, попавшим в опалу, снятым со всех постов, лишенным всех наград и почестей по требованию советских ревнителей соцреализма, записавших мадьярского философа в ересиархи формализма. Но я по-прежнему уважаю его и восхищаюсь им, и чувства эти особенно окрепли после нашей встречи во Вроцлаве, когда я прочел его книгу по теории литературы. Товарищ из венгерского ЦК, отвечающий за связи с иностранными компартиями, глядит на меня удивленно, однако обещает, что постарается просьбу мою выполнить, и слово держит. И я встречаюсь с Лукачем, веду с ним беседы об этом и о том, обо всем, кроме нынешнего его положения. А потом в здании ЦК секретарь по международным делам, протягивая руку, бормочет неожиданно и не очень внятно, что благодарен мне за мою просьбу, и теперь уже мой черед воззриться на него в удивлении.
В Бухаресте предпринимаю нечто подобное, но уже с меньшим душевным трепетом, ибо ситуация не столь серьезна — мне удается встретить и обнять романиста Захарию Станку115, отставленного с поста генерального секретаря Союза румынских писателей и выведенного из ЦК. Всю жизнь Станку бросает туда-сюда: то вознесет на вершины, то втопчет в дерьмо.
А Зелия, повстречав Лизу в Праге на улице, приглашает ее приехать к нам в Добрис. Члены семей репрессированных находятся в полной изоляции, страх рвет связи, губит дружбы, разрушает приязнь. Со стороны Зелии это безумная выходка, но мы с ней оба — слегка полоумные и не умеем сдерживать душевные порывы. И Лиза, жена врага народа Артура Лондона, приезжает к нам в воскресенье, приезжает с детьми и матерью, непокорной испанкой, и мы обедаем в «Замке писателей». И стоит лишь нам в столь предосудительном обществе войти в ресторан, как обрывается смех, замирает говор, и воцаряется гробовая тишина. Безответственно ведем мы себя, безответственно — именно это слово, не столько осуждая нас, сколько оправдывая, употребляет лауреат Национальной премии писательница Мария Пуйманова: «Ты — иностранец, зачем вмешиваешься в наши дела? Подставляешься, Жоржи».
Проклятые дни, несчастные дни, заполненные страхом, складываются в недели и месяцы. Сомнений все больше, а сомневаться нельзя, мы не должны сомневаться, мы не хотим сомневаться, вера наша должна остаться нетронутой, уверенность — непреложной, идеал — идеалом. Бессонными ночами сидим мы с Зелией, смотрим друг на друга, в горле ком, и плакать хочется.
Белград, 1986
— Что я здесь делаю?
Этот жалобный вопрос я услышал на приеме, устроенном послом Бразилии в честь приезда соотечественников. Его задала мне одна югославская дама. Она считает себя на родине чужестранкой, она тоскует по Бразилии, она спрашивает, какая нелегкая занесла ее на землю предков.
Отчизной, истинной своей отчизной она называет Бразилию, куда двухлетней девочкой привезли ее родители-эмигранты. Там она выросла, выучилась, стала настоящей кариокой, ничем не отличимой от тысяч других девчонок с Тижуки или Вилы-Изабел. Там она влюбилась в молодого серба, служившего в посольстве СФРЮ на мелкой административной должности, вышла за него замуж. Потом в Югославии началась война, персонал посольства сократился, однако муж ее продолжал прилежно и ревностно исполнять свои обязанности, охранял посольское имущество — национальное достояние, — причем жалованье ему платить перестали, и чем он жил — одному Богу известно.