— Я, значит, для тебя ничто? — сказала Голда.
«Она хочет, чтобы я утешил сначала ее, а потом детей», — сообразил Эрни. Он приподнялся повыше, привлек к себе укутанную в одеяла Голду, приоткрыл шерстяной платок, снятый с покойника, поцеловал посиневшее, холодное лицо и прижался к нему щекой.
— Ты для меня — все, — начал он протяжным, завораживающим голосом, зная, что только так можно успокаивать несчастных подопечных. — Ты для меня дороже хлеба и воды, солнца и воздуха, соли и огня, ты для меня дороже жизни… — говорил он, заботясь не столько о смысле своих слов, сколько о плавном ритме библейского стиха.
Измученная бессонной ночью, Голда положила голову ему на плечо и забылась в слезах.
— Все дело в том, — продолжал Эрни, глядя на детей, смотревших ему прямо в рот, — что ты думаешь, будто есть вагон и будто в нем что-то происходит, когда в действительности ничего этого нет, правда, дети? А все потому, что ты доверяешь своим глазам, и ушам, и рукам…
При этих словах дети в первом ряду открыли рты. Одни качали головой, словно стараясь скорее погрузиться в мечту, которую ткал для них Эрни, другие подобрались поближе, жадно вытягивая шеи и уже пуская слюнки.
— Ты не для меня говоришь, — зарыдала Голда, — ты для детей говоришь.
Первый ряд в испуге поддался назад; отталкиваясь от пола руками, коленками, дети отползали до жути медленно, без единого слова, но их взгляды были по-прежнему прикованы к губам Эрни. И он снова поразился выносливости своей души. «Великий Боже, — подумал он, — ты дал мне душу кошки: трижды нужно убить ее, чтоб она, наконец, умерла». Гладя по щеке прильнувшую к нему Голду, он с трудом раскрыл беззубый рот (получилось нечто вроде нежной улыбки), подмигнул, как заговорщик, детям и шепотом обратился на идиш к тем, кто еще оставался в первом ряду:
— Разве вы не знаете женщин, детки мои? Не обращайте на нее внимания, подойдите поближе, я расскажу вам про наше царство.
Мальчонка из первого ряда приоткрыл вспухший глаз (он ушибся накануне, когда в вагоне поднялась паника) и, едва ворочая пересохшим языком, прошептал:
— Расскажите лучше не нам, а вон тому мальчику, он заболел и все время вас зовет…
— Почему ты меня не разбудила? — спросил Эрни.
— Я пожалела, ты в первый раз уснул… — ответила пристыженная Голда.
Эрни молча оторвался от нее и, испытывая боль при каждом движении, на коленях пополз между детьми. Те отодвигались, уступая ему дорогу, а иногда он перебирался через них, чтоб им не приходилось лишний раз шевелиться. Больной ребенок лежал метрах в двух от морга. Возле него, прислонясь к стенке, сидела старая докторша: лицо у нее было неподвижное, как маска, на голове была надета белая шапочка с красным крестом — атрибут, с которым докторша ни за что не хотела расставаться, хотя со вчерашнего дня вся ее медицинская помощь сводилась к тому, что она растирала закоченевшие тела дизентериков и смотрела, как они умирают. Она глядела, не мигая, куда-то в тревожное пространство запломбированного вагона и даже не шелохнулась, когда подошел Эрни.
— Он умер, — просто сказала она.
Лицо старой женщины напоминало высохшую кость, и ноздри у нее слиплись, как у мертвого ребенка. Чувствуя на спине пристальные взгляды детей, Эрни очень громко, так, чтобы все слышали, сказал:
— Он уснул…
Эрни осторожно переложил трупик на растущую груду еврейских мужчин, еврейских женщин, еврейских детей, которых баюкал грохочущий поезд в их последнем сне.
— Это мой брат, — робко сказал девочка, словно от смущения не знала, как себя вести с Эрни.
Он сел возле нее и посадил ее на колени.
— Твой брат скоро проснется и встанет вместе со всеми, когда мы приедем в царство Израилево, — сказал Эрни. — Там дети встретятся со своими родителями, и все возрадуются. Потому что страна, куда мы едем, — наше царство, запомните это хорошенько. Там никогда не заходит солнце, и можно есть все что душе угодно. Там ожидает вас вечная радость. Наступит веселье, уйдут несчастья, затихнут стоны…
— Там можно греться днем и ночью, днем и ночью… — раздался счастливый голос какого-то ребенка. — Там можно греться днем и ночью, днем и ночью, — повторял он, будто много раз уже слышал эти слова или произносил их сам.
— Верно, — подтвердил Эрни, — так оно и будет.
— Там немцев нет, там нет вагонов, там все не больно, — раздался в темноте другой голос.
— Нет, ты молчи, — раздраженно сказала девочка, — пусть господин раввин говорит, он лучше тебя рассказывает.
Продолжая баюкать сестру покойного мальчика, Эрни начал снова. Вокруг него покачивались детские головки, а за ними он заметил несколько взрослых, которые украдкой слушали его с таким же завороженным видом, как и малыши. Вдруг девочка заплакала. Она смотрела на Эрни широко раскрытыми глазами и плакала без слез, как многие дети, которые чересчур наплакались в первые два дня. Потом она, прижала синие кулачки к его груди и уснула.
— Сударь, убаюкайте, пожалуйста, и меня, я еще ни разу не спал с тех пор, как мы в поезде, — сказал умирающим голосом мальчик лет двенадцати, у которого так исхудало лицо, что глаза, казалось, только чудом не вываливаются из орбит,
— А зачем? — спросил Эрни.
— Мне страшно.
— Но как же я тебя буду баюкать, ты уже большой, — невольно улыбнулся Эрни.
— Ну и что, что большой, я все равно хочу спать, — взмолился дизентерик.
Эрни уложил девочку, прикрыл ее одеялом и с общей помощью усадил на колени мальчика. Но он сам настолько ослабел, что баюкания не получалось — он просто поочередно приподнимал то плечи больного, то его лоснящиеся от нечистот ноги. Голда принялась растирать самых замерзших детей: ей помогали несколько женщин, которые тоже чуть не падали от слабости.
— Когда мы будем в царстве Израилевом… — бормотал Эрни над мальчиком, у которого глаза затянулись желтой пленкой и приняли выражение спокойной задумчивости.
Через минуту Эрни увидел прямо перед собой изможденное лицо докторши.
— Что вы делаете? — в ярости прошептала она Эрни на ухо.
Дети в первом ряду испуганно отодвинулись. Эрни опустил глаза и увидел, что баюкает уже не живой труп, а настоящего покойника.
— Как вы можете им говорить, что все это только сон? — злобно вцепилась она ногтями в плечо Эрни.
Продолжая машинально укачивать мальчика, Эрни заплакал без слез.
— Мадам, — сказал он наконец, — здесь не место для правды.
Он перестал баюкать труп и посмотрел на докторшу, которая изменилась в лице.
— А для чего же здесь место? — начала она, но, пристально вглядевшись в Эрни, докончила шепотом: — Вы, значит, совсем, совсем не верите в свои слова?
Она плакала с каким-то горьким сожалением, прерывая свой плач жутким, как у сумасшедших, смехом.
3
Многое еще пришлось пережить Эрни Леви в запломбированном вагоне, как и сотням его современников. Когда с польского неба на груду сплетенных тел спустилась четвертая ночь и всей тяжестью кошмарного чудовища навалилась на растерзанные души, когда кое-кто из взрослых еще боролся с ней, дуя себе на руки или растирая отмороженные части тела, из приоткрытых ртов детей уже не выходил ни один стон, ни одна жалоба, ни один крик. Даже лаской их нельзя было заставить заговорить. Они лишь смотрели на вас долгим пустым взглядом, и те, которые были прижаты к взрослым, как звереныши, время от времени неслышно скребли их ноготками, даже не из желания дать миру знать о своем существовании, а просто потому, что пальцы сводила судорога, идущая из еще теплых внутренностей: слабая пульсация еще гнала по жилам кровь, и в телах, еще не успокоенных Богом, хотя их и покинула угасшая душа, все еще теплилась жизнь. Эрни неподвижно сидел под стенкой и не решался проверить, дышит ли еще уснувшая на его плече Голда, осталось ли в ней еще то, что благодаря и вопреки страданиям плоти составляло предмет его любви. Он давно уже не мог шелохнуться, и только грудь возвышалась над кучей взгромоздившихся друг на друга маленьких тел, привлеченных воспоминаниями о его рассказах. Кто просто касался его рукой, кто упирался в него кулачками — так и застыла эта подкатившая к нему волна замерзшей плоти. Полагая, что кто-нибудь из детей еще способен его услышать, Эрни время от времени сочинял в уме веселые и нежные фразы, но, как он ни старался, слова не могли пробиться наружу сквозь замкнутый рот.
Паровоз дал свисток, застонал и как бы нехотя остановился. По студенистой массе, наполнявшей вагон, пробежала дрожь. Но едва послышался первый лай собак, как ужас моментально наэлектризовал распластанные тела. Окаменевший Эрни тоже зашевелился и приподнял Голду, которая тут же очнулась от забытья. Оставшиеся в живых дети заорали во всю силу своих отравленных легких и еще теснее стянули копошащееся вокруг Эрни кольцо. Снаружи уже срывали пломбы, наложенные в Дранси, уже отъезжали двери, впуская в вагон потоки слепящего света, в которых маячили первые силуэты эсэсовцев с дубинками или плетками в руках, удерживающих черных псов на до отказа натянутых поводках; уже блестящие сапоги погружались в клокочущее месиво заключенных, заставляя его выплескиваться на перрон; побои и крики поднимали самых обессиленных и подгоняли их, как стадо баранов, которые давят друг друга. На заре в мутном свете прожекторов платформы казались призрачными. Сооружение, имитирующее вокзал, выходило на странную площадь, границы которой с одной стороны составляла цепь эсэсовцев с собаками, а с другой — высокое здание, смутно вырисовывающееся в редеющем тумане. Эрни и сам не понимал, как ему удавалось бежать, когда на одной руке у него повисла Голда, а на другой — какой-то ребенок; но он все же бежал среди обезумевших заключенных, многие из которых еще имели глупость тащить с собой чемоданы или узлы. Впереди него у одной женщины раскрылся чемодан, и она упала, не успев придержать юбку, которая задралась до пояса. Как из-под земли вырос эсэсовец с черной собакой, заливавшейся лаем, и прямо на глазах у помертвевших от ужаса заключенных заорал своей огромной псине: «Человек! Взять собаку! Взять ее!» Под вопли несчастной женщины Эрни побежал вместе со всеми дальше, уже ничего не соображая и не чувствуя, кроме того, что у него раскалывается череп и что одну руку ему сжимает Голда, а другую — ребенок, о котором он вдруг почему-то подумал: «Мальчик это или девочка?»