2. Мистраль
Хотя в натуре Ангелины самоуверенность причудливо сочеталась с нерешительностью, ей отнюдь не следовало винить себя за то, что оказалась в Париже вместо Нижнего Новгорода. Обстоятельства оказались сильнее, более того – она сочла их непреодолимыми, когда, вскоре после памятного разговора на берегу Березины, осознала, что беременна. В череде черных дней, в которую давно уже превратилась жизнь Ангелины, этот был темнее прочих.
Ребенок вряд ли мог принадлежать Фабьену; стало быть, она зачала его или от Лелупа, или от Никиты. И отныне до самых родов всякий день Ангелины протекал в мучительных раздумьях, когда она то низвергалась в пучины ада, вспоминая Лелупа, то возносилась к вершинам блаженства, думая о Никите. В одном она не сомневалась: Оливье не имеет к ребенку никакого отношения. Он тоже понимал это, а потому готов был найти повивальную бабку еще в России, вернее, в Польше, потом уже во Франции, куда они добрались к концу декабря, и был немало обижен и изумлен, что Ангелина отказалась прервать беременность. Только сумасшедшая могла терпеть такие муки добровольно, и Оливье счел, что Анжель и впрямь тронулась умом.
Ох, как ей было худо! Выпадали ужасные дни, когда ее желудок извергал всякую пищу, когда ее корчили судороги от самого случайного и безобидного запаха. До сих пор Ангелина содрогалась, почуяв запах жареного свиного сала, – что же делалось с нею в первые месяцы беременности!.. Все это мог причинить ей только плод Лелупа, в такие часы и дни она в этом не сомневалась. В те же – тоже нередкие! – мгновения, когда все существо ее было словно сосуд, наполненный драгоценным содержимым, когда появлялось ощущение какого-то особенного слияния со всем миром, когда невероятно обострялось зрение и она даже днем видела звезды за голубым хрустальным куполом небес, когда начинала слышать течение соков пробуждающихся от зимнего оцепенения деревьев и различать в запахе талого снега десятки оттенков, от запаха тины до благоухания подснежника, – в такие минуты она не сомневалась, что носит ребенка своего возлюбленного. Однако с точностью выяснить это было возможно, только родив дитя, и Ангелина ждала, металась в череде дней, точно в длинной-предлинной клетке.
Она старалась возможно меньше думать о будущем. Господь чудесным образом не раз спасал ее от смерти, потому было бы неблагодарностью с ее стороны, ежели бы она слепо не положилась на его волю в полной уверенности, что все пойдет хорошо. Однако же не зря говорят: «На бога надейся, а сам не плошай», – вот почему Ангелина на всякий случай решила: если увидит, что родила ребенка от Лелупа, тут же убьет дитя и покончит с собой… ибо, разумеется, ни жизни, ни счастья с таким грехом на душе она не мыслила. После этого ей стало легче: впереди замаячила некая лазейка из самой страшной беды, и впоследствии Ангелина не раз думала о том, что именно сие чудовищное решение помогло ей жить – и даже иногда получать удовольствие от жизни.
Удовольствия, надо сказать, поначалу было мало. Что на чужбине и сладкое горько, Ангелина поняла с первых дней жизни в Бокере, где они поселились у тетушки Марго де ла Фонтейн, жены дяди Оливье, который женился на богатой буржуазке ради ее денег, но почти не успел ими насладиться и сошел в могилу, оставив вдове вожделенную частицу «де» и право именоваться «мадам». В Бокере и до сих пор, через двадцать почти лет, вспоминали эту пышную свадьбу. Что же до Жана де ла Фонтейна, то он вошел в историю Бокера как весьма неразборчивый жених, ибо очень уж невзрачна была невеста: кривобокая, с брюшком, тетушка Марго казалась не то горбатою, не то беременною. А что за обоняние, вкус и желудок были у этой женщины!
Прогорклое масло, ветчина со ржавчиной, похлебки, варенные в нелуженой посуде, подавались на ее стол; да и за это следовало благодарить лишь ее тщеславие, которое порою все же одерживало победу над ее скупостью, иначе домочадцам ее приходилось бы есть только черный хлеб из ржаной и гречневой муки, похлебку из репы, чуть приправленную прогорклым маслом, да еще кислое молоко – как в наибеднейшем бокерском доме! При этом она любила наставительно повторять, глядя на унылые физиономии племянника и его «содержанки»: «Умереть от обжорства – смерть, конечно, и славная, и завидная, но не в ваши лета!» Тетушка Марго была явно не чужда знаменитой французской иронии, сталкиваясь с которой немцы, говорят, весьма выходят из себя. Уже через несколько дней этой беспрестанной иронии Ангелина поняла, что, пожалуй, унаследовала от отца, барона Корфа, больше этой самой немецкой крови, чем думала прежде.
В тетушке Марго гнездились еще два порока: она была престрашная ханжа и зануда, а вечерком, уединившись, любила тайком выпить. Словом, особа оказалась преотвратная, и сперва Ангелина никак не могла понять, почему она, хоть и стиснув зубы, приняла племянника под свою крышу, а главное – почему не выкинула вон его спутницу? Более того! Сразу уяснив, что Оливье не намерен жениться на «этой особе», беременной бог весть от кого, однако же не собирается расставаться с нею, тетушка Марго показала себя женщиной весьма изобретательной – удовлетворила любопытство жителей Бокера удобной версией о том, что Анжель – кузина Оливье, родители которой некогда бежали от ужасов революции в Россию да там и нашли свой конец. Ну а Оливье, мол, намеренно искал – и вот отыскал наконец свою несчастную кузину в варварской стране. Сперва Ангелину поразило сходство этой истории с той, которой поучивала ее некогда мадам Жизель, а потом она поняла, что прав был Шекспир, говоря: «Воображенье мощно только тех, кто слаб», а у людей, сильных злобою или каким-то иным пороком, оно отличается немалой скудостью. Однако Оливье был слаб, а потому его повествования об их встрече с Анжель в выжженной дотла Москве и тяготах пути были так же цветисты, как и далеки от действительности.
Гостеприимство тетушки Марго объяснялось очень просто: после брака все ее немалое состояние перешло в руки Жана де ла Фонтейна, который, озабоченный судьбою племянника, так составил свое завещание, что жена его вновь получала право распоряжаться деньгами при двух условиях – ее заботы об Оливье и его к ней почтении. Условие сие было известно всему Бокеру (городок-то маленький!), а потому Оливье и тетушке Марго оставалось лишь делать хорошую мину при плохой игре. Оливье никогда не жаловался на теткину болезненную скупость, никогда не вступал с нею в пререкания, а только нахваливал знакомым свою жизнь: «Ах, брат, война дает цену вещам! Сколько раз, вымокший от дождя или снега, на сырой или промерзлой земле, я мечтал о хорошей постели и хоть какой-нибудь еде, а теперь – не сытому хвалить обед! Я пью из чаши радостей и наслаждаюсь». Тетушке Марго тоже приходилось и заботиться о племяннике – правда, согласно своему пониманию, втихомолку жалея о том, что он воротился с войны столь быстро… что вообще воротился! – и держать его в узде и послушании еще одной оговоркою дядюшкиного завещания: он мог унаследовать капитал мадам де ла Фонтейн, но лишь после ее особого о том распоряжения; в случае, если тетка умрет, не оставив завещания, все немалые деньги переходили в пользу благотворительных учреждений Бокера, Тараскона, Авиньона и еще двух-трех близлежащих в долине Роны городов – на лечение заболевших вследствие мистраля. Ведь именно мистраль стал причиною воспаления мозга у Жана де ла Фонтейна, сделавшись его воистину смертельным врагом. И хотя Оливье запальчиво уверял, что мистраль заодно свел дядюшку с ума, ежели он написал такое завещание, Ангелина полагала, что, пожалуй, мистраль наделил умирающего особенной проницательностью: ведь, не окажись в завещании такой оговорки, Оливье наверняка не сдержался бы и однажды убил бы свою невыносимую тетушку. И, наверное, случилось бы это именно в тот день, когда свирепствовал мистраль.