Память – единственное оружие героя против притязаний общества с его безличным ходом исторического процесса. Перенестись в предельно индивидуализированное пространство памяти – значит отделаться от общего, избавиться от гнета обобщения, вырваться из школы для дураков на свободу, даже если это свобода осознавать безвыходность своего положения.
Каждый новый виток культурной спирали начинается с таких книг: взросление героя – обычная метафора для истории общества. Как правило, в такой ситуации оказывается герой-подросток. Целая компания их – от подростка Достоевского до мальчишек Аксенова – бродит по русской литературе. Переходный возраст – естественная аналогия для межвременья, которое связанно с ощущением неукорененности в бытии. Подросток – существо незавершенное, еще не запертое в традиционные жизненные формы, – вступает в противоречие с внешним миром. В этом смысле герой Соколова – наиболее последовательный и бескомпромиссный диссидент нашей литературы.
Предваряя первое советское издание “Школы для дураков”, Андрей Битов писал: “Опыт молодого человека элементарен, потому что состоит из элементов бытия. Самое сокровенное – всем известно… “Школа для дураков” – это эталон, энциклопедия первого опыта”.
В первом и лучшем романе Соколов описал начало начал – инициацию героя, приобщение его к миру взрослых, мучительный процесс открытия первооснов жизни – любви и смерти.
Сложность прозы Соколова определяется тем, что условием освобождения его героя стало преодоление языка и времени, в которых коренится всякая неволя. “Школа для дураков” построена из времени и языка, и чтобы обрести свободу, Соколову необходимо избавиться от того, без чего невозможна литература. Чтобы сделать свою книгу возможной, Соколов придумал особый язык и особое время.
Начнем с языка, ибо в нем уже все есть, в том числе и время. Соколов исповедует своего рода лингвистический пантеизм – он одушевляет язык, наделяя его способностью к росту. Взламывая сросшиеся конструкции, Соколов раздает самостоятельные значения каждой части слова. Как заклинатель духов, он не строит образы, а вызывает их из корней и приставок. Расчленив невзрачное слово “иссякнуть”, он обнаружил в нем способный плодоносить обрубок – “сяку”. И вот из этих звучащих по-японски слогов на страницы книги явились обратившиеся в японцев путейцы Муромацу и Цунео-сани, а там и целая гравюра с заснеженным пейзажем в стиле Хокусая: “В среднем снежный покров – семь-восемь сяку, а при сильных снегопадах более одного дзе”.
Язык для Соколова – грядка, на которой он выращивает образы, сад, в котором он срывает цветы для икебаны, не стесняясь, как и сами изобретатели этого искусства, подчинять их естественную форму собственным художественным задачам. Эти диковинные цветы, напоминающие о лексической флоре из “Вальпургиевой ночи” Венедикта Ерофеева, пробиваются сквозь утоптанную землю языка на глазах читателя: “почта, почва, почтамт, почтимте, почтите”.
Оживляя язык, наделяя смыслом служебные фонетические и грамматические формы, Соколов преодолевает окостенение его конструкций: язык обретает самостоятельное существование. “Что выражено” и “чем выражено” органически сливаются воедино.
Иллюстрацией этого процесса служит одна из центральных метафор книги – мел. В пространном отступлении Соколов создает картину-прообраз своего произведения: “Все здесь, на станции и в поселке, было построено на этом мягком белом камне: люди работали в меловых карьерах и шахтах, получали меловые, перепачканные мелом рубли, из мела строили дома, улицы, устраивали меловые побелки, в школах детей учили писать мелом…”
Когда мелом пишут долго, он стирается без остатка. То, чем мы пишем, становится тем, что мы написали: орудие письма превращается в его результат, средство оборачивается целью. Материя трансформируется в дух самым прямым, самым грубым, самым наглядным образом. Соколов определил пафос словесности одним словом: литература – это самоуничтожение. Меловая книга Соколова – результат самоуничтожения языка, полностью воплотившегося в текст. Растворившийся в книге язык больше не угрожает ей рабством – причинно-следственным пленом.
Дело в том, что обычно сам язык разворачивает текст в линейное повествование. Если в начале было слово, то вслед за ним должно появиться другое, вызванное не только волей автора, но и грамматической необходимостью. Слева направо, сверху вниз, от первой страницы до последней – сама техника письма диктует автору последовательность, жесткую схему изложения, в которой, казалось бы, безобидные “раньше” и “позже” перерастают в куда более грозную для свободы автора причинно-следственную связь: после – значит, вследствие.
Написанная мелом “Школа для дураков” – особая, одновременная книга. Она напоминает не разворачивающийся в пространстве и времени свиток, а голограммное изображение, где запечатленные объекты живут в сложной, подвижной, зависящей от угла зрения взаимосвязи. Приближаясь или отходя от голограммы, мы заставляем фигуры двигаться, оживать. Зритель здесь оказывается в положении рассказчика “Школы для дураков”, который бродит вокруг своей книги, останавливаясь там, где ему заблагорассудится.
Располагая все события в плане одновременности, герой Соколова обретает власть над временем. С гордостью он постулирует принципы своей свободы: “Я не знаю, можно ли быть инженером и школьником вместе, может, кому-то и нельзя, кто-то не может, кому-то не дано, но я, выбравший свободу, одну из ее форм, я волен поступать, как хочу, и являться кем угодно вместе и порознь”.
Объясняя устройство своей вселенной, герой описывает календарь жизни как “листочек бумаги со множеством точек”, где каждая означает один день. Эти дни-точки хронологически не соотнесены между собой. Они существуют в безвременном хаосе до тех пор, пока автор не оживит их в памяти, любой из них. Только описанный, день обретает жизнь. Произвольно распоряжаясь временем, герой компенсирует свою замкнутость в пространстве. Мир “Школы для дураков” надежно и – безнадежно – ограничен: он весь помещается внутри кольцевой, а значит, никуда не ведущей железной дороги. Бегство вовне невозможно. Пространство вокруг героя свернулось. Дорога – это путь к свободе, вечный источник неожиданностей, встреч, авантюрных случайностей. Однако у Соколова дорога превратилась в непреодолимую границу. Упершись в нее, автор меняет пространство на время.
Образ времени в “Школе для дураков” явлен в сугубо материальной метафоре: “Маятник, режущий темноту на равные, тихо-темные куски, на пятьсот, на пять тысяч, на пятьдесят, по числу учащихся и учителей: тебе, мне, тебе, мне”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});