М. осторожно массирует мне голову.
— Ты не думаешь, что настало время рассказать конец твоей истории? — говорит он. — Я бы с удовольствием послушал.
Я вздыхаю: сейчас мне не особенно хочется что-либо рассказывать. Встав, я надеваю один из халатов М. и, подойдя к окну, пальцем трогаю легкую ткань занавески — она тонкая и шершавая.
— Когда мне исполнился двадцать один год, я сделала стерилизацию, перевязку труб. На операцию мне пришлось ехать в Сан-Франциско — в Дэвисе или Сакраменто я не смогла найти врача, который взялся бы за это, — все говорили, что я еще слишком молода, что могу передумать и когда-нибудь захочу иметь детей. В конце концов я решила проблему в Сан-Франциско. Доктор сделал все, как надо, но сказал, что другие врачи правы: в двадцать один слишком рано предпринимать такого рода шаги, которые могут повлиять на всю оставшуюся жизнь. Потом я рассказала об этом нескольким подругам. Я говорила очень складно. «Чтобы достичь совершенства, мне не нужны дети». «Дети — это проявление эгоизма, родители лишь пытаются воспроизвести себя в крошечных созданиях». «Я женщина, феминистка, а не родительница» — как будто одно исключает другое. Правда заключалась в том, что мне было до смерти боязно снова забеременеть.
Я невесело смеюсь, по-прежнему не отрывая руки от занавески.
— В стерилизации не было никакой необходимости. Я даже не занималась сексом — это произошло как раз в период моего пятилетнего воздержания — и к тому же принимала противозачаточные пилюли. Я была прекрасно защищена: никакого секса плюс пилюли — и тем не менее сделала перевязку труб.
Отпустив занавеску, я отхожу от окна и сажусь, закинув ногу на ногу, в голубое кресло, стоящее в углу комнаты.
— В двадцать один год это казалось логичным. Я не хочу снова забеременеть, не могу пройти через это еще раз, готова заплатить любую цену, лишь бы избавиться от подобной опасности. Вот и сделала перевязку, сама толком не зная зачем — наверное, просто хотела забыть об аборте, о ребенке, обо всем, что случилось. — Я нервно вожу рукой по ручке кресла. — Но прошлое тебя всегда настигает. Ты пытаешься его отрицать, делаешь вид, что ничего не случилось, но оно здесь и ждет подходящего момента, чтобы дать знать о себе. Годы спустя я все спрашивала себя: зачем было делать стерилизацию, если шанса на зачатие не было никакого? Потом наконец до меня начал доходить ответ: уничтожив одну жизнь, я лишила себя способности создать новую. Так я себя наказывала.
Я вдруг понимаю, что давно хотела рассказать М. всю эту историю. Двадцать лет я молчала и теперь, поведав обо всем другому человеку, облегчила душу. Мне нужно было кому-то об этом рассказать, причем уже очень давно. Почему же я не могла сделать это столько времени?
На комнату опускается молчание — как бархатный покров на гроб. Я думаю о детях, которых у меня никогда не будет; о внуках, которые никогда не скрасят мою старость; никто ни когда не продолжит линию Тиббсов. Неужели я заслужила такое наказание? Впервые я могу твердо сказать: нет. Из моих губ вырывается долгий, протяжный вздох, вздох облегчения. Да, я испытываю облегчение, хотя сама не знаю почему. Ничего не изменилось, кроме моей оценки происшедшего. Впрочем, может быть, этого и достаточно.
Я снова ложусь в постель. Обняв меня, М. ничего не говорит, только нежно ласкает мои спину и плечи. Некоторое время мы молчим. Я снова чувствую сонливость и протягиваю руку за кофе.
— Почему бы тебе не переехать ко мне? — наконец раздается его голос.
Я мгновенно просыпаюсь.
— Переехать?
Встав, он начинает одеваться.
— Подумай хорошенько. Ты знаешь, как я к тебе отношусь, да к тому же и так находишься здесь почти все время. — Закончив одеваться, М. наклоняется, чтобы меня поцеловать. — Если я не наделаю ошибок, то скоро ты тоже меня полюбишь. — Прежде чем я успеваю ответить, он продолжает: — Перед первой парой у меня деловой завтрак, и если я сейчас не уйду, то опоздаю. Мы поговорим об этом позже.
Он выходит из комнаты, оставив меня в полном смятении..
Я долго лежу в постели и размышляю над только что про звучавшим предложением, над его абсурдностью. Это правда, что мое отношение к нему действительно меняется. Я говорю ему то, о чем никому не рассказывала, а сексуальные игры, в которые мы играем — он командует, я подчиняюсь, — меня захватывают. М. умный, интеллигентный, пусть даже немного опасный — такое сочетание сводит меня с ума. Но… все-таки это чересчур резкий скачок — от подозреваемого в убийстве до сожителя. Я так не могу.
Я стараюсь больше об этом не думать. У меня есть более важное дело: сегодня утром я встречаюсь с человеком, который, как считается, убил Черил Мэнсфилд.
Марк Кирн отбывает пожизненное заключение в Сан-Квентине. Когда я получила разрешение на свидание с ним, тюремные власти прислали мне руководство, в котором сказано, как посетителю следует одеваться. Я не должна надевать ничего голубого или темно-зеленого, не допускается никаких спортивных брюк, джинсовых костюмов, мини-юбок, никаких декольте, никаких платьев с голыми плечами или спиной. Поэтому я одета вполне консервативно: простая белая юбка до колен и персикового цвета блузка с короткими рукавами.
По платному мосту я въезжаю в Сан-Рафаэль и сворачиваю на дорогу, ведущую к тюрьме: она идет вдоль залива Сан-Пабло, и вскоре я начинаю гадать, не заблудилась ли. По обеим сторонам дороги стоят приятные викторианского типа домики, все старые и очень маленькие, некоторые в незавидном состоянии; между домами попадаются типичные для побережья кустарники, полевые цветы, там и сям встречаются крошечные садики. Дорога спускается вниз, начинается каменистый участок, и на другой стороне залива я вижу на фоне неба очертания Сан-Франциско. Вид очень живописный, хоть сейчас на открытку, а вот для тюрьмы он кажется не вполне подходящим.
Я продолжаю ехать вперед. За поворотом дороги видно большое желтоватое здание, сложенное из камня, старое, обнесенное высокой бетонной стеной, — это и есть Сан-Квентин.
Следуя присланным мне инструкциям, я подъезжаю к входу для посетителей. Внутри меня оглушают крики плачущих младенцев. Помещение довольно мрачное, с бетонными полами и деревянными скамьями, поставленными вдоль некрашеных стен, и все заполнено народом: мужчин немного, в основном это женщины и дети. Я встаю в конец длинной очереди и жду. Передо мной стоит коренастая блондинка, взвалившая на плечо, словно мешок, сверток с болезненного вида ребенком. Ребенок хнычет, озираясь по сторонам, из носа у него постоянно течет. Подняв руку, он вытирает нос, затем сует себе в рот большой пухлый палец и внимательно смотрит на меня своими карими глазенками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});