Трудно сказать, кто по справедливости должен разделить ответственность за нашу политику в правление Фридриха Вильгельма IV. С чисто человеческой точки зрения основная ответственность падает все же на самого короля, так как у него никогда не было выдающихся советников, способных руководить им и делами. Он оставлял за собой выбор не только в пределах советов каждого министра в отдельности, но также и в гораздо более широких пределах тех советов, которые поступали от более или менее умных адъютантов, советников кабинета, ученых, бесчестных карьеристов, честных фантазеров и царедворцев. И этот выбор он часто оставлял за собой надолго. А иногда менее вредно сделать что-либо плохо, нежели вообще ничего не делать. В период с 1852 до 1856 г. этот, лично столь обаятельный, государь неоднократно, и иногда в настойчивой и почти категорической форме, выдвигал передо мной возможность стать его министром; у меня никогда не было мужества воспользоваться этой возможностью или способствовать ее осуществлению[281]. При его отношении ко мне я не пользовался бы в его глазах авторитетом; что же касается его богатой фантазии, то она оказывалась бессильной, едва ей приходилось перейти в область практических решений. Мне же недоставало гибкости и уступчивости, чтобы я мог усвоить и в качестве министра отстаивать такие направления в политике, в которые я не верил, или такие, осуществление которых я не доверил бы решимости и настойчивости короля. Он поддерживал и даже поощрял элементы разлада между своими министрами; трения между Мантейфелем, Бодельшвингом и Хейдтом[282], составлявшими своеобразный треугольник борющихся между собой сил, были приятны королю и служили ему вспомогательным политическим орудием в мелких столкновениях между влиянием короля и министров. Мантейфель терпел совершенно сознательно влияние и деятельность камарильи в лице Герлаха, Рауха, Нибура, Бунзена, Эдвина Мантейфеля[283]; политику он вел скорее оборонительную, чем направленную на достижение определенных целей, «тянул все ту же канитель» («fortwurstelnd»), по выражению графа Таафе[284], и был спокоен, когда мог укрыться за высочайшей подписью; и все же чистый абсолютизм без парламента сохраняет как-никак ту свою хорошую сторону, что у него остается сознание ответственности за свои собственные поступки. Гораздо опаснее абсолютизм, опирающийся на услужливый парламент и не нуждающийся ни в каком ином оправдании, кроме ссылки на согласие большинства.
Ближайшая после Крымской войны благоприятная для нашей политики ситуация сложилась вследствие итальянской войны[285]. Я, разумеется, не считаю, что король Вильгельм склонен был, уже будучи регентом, перешагнуть в 1859 г. во внезапном порыве решимости про́пасть, отделявшую его тогдашнюю политику от той, которая привела впоследствии к восстановлению Германской империи. Если подходить к оценке тогдашнего положения с тем масштабом, какой вытекает из поведения министра иностранных дел фон Шлейница при последовавшем вскоре заключении Теплицского гарантийного договора[286] с Австрией, а также из отказа признать Италию, то в таком случае правомерно усомниться, можно ли было побудить тогда регента к такой политике, которая ставила бы использование прусской военной силы в зависимость от уступок на политическом поприще Германского союза. Положение рассматривалось не с точки зрения прусской политики, стремящейся вперед, а в свете традиционных забот о том, как бы снискать одобрение немецких государей, австрийского императора, а заодно и немецкой прессы, и, наконец, в свете неясных попыток заслужить некую идеальную награду за добродетельную преданность Германии при полном отсутствии сколько-нибудь ясного представления о характере самой цели и о том, в каком направлении и какими средствами она может быть достигнута.
Под влиянием своей супруги и партии «Еженедельника»[287] регент в 1859 г. был близок к тому, чтобы принять участие в итальянской войне. Случись это, и война превратилась бы из австро-французской главным образом в прусско-французскую войну на Рейне. Россия, горевшая еще в то время ненавистью к Австрии, предприняла бы по меньшей мере демонстрацию против нас; как только мы оказались бы втянутыми в войну с Францией, Австрия, оказавшись у длинного конца политического рычага, стала бы взвешивать, где и когда положить предел нашим победам. То, чем во времена Тугута была Польша на шахматной доске Европы, стала тогда Германия. Я думал, что нам следовало, продолжая вооружаться, предъявить одновременно ультиматум Австрии – либо принять наши условия в германском вопросе, либо ждать нападения. Однако фикция постоянной самоотверженной преданности «Германии», (всегда) лишь на словах, никогда на деле, влияние принцессы и ее преданного австрийским интересам министра фон Шлейница[288] и обычное фразерство парламентов, ферейнов и прессы мешали регенту оценить положение своим собственным ясным и трезвым умом, в то время как в окружавшей его политической и личной среде не нашлось человека, который показал бы ему никчемность всей этой болтовни и отстоял бы перед ним дело здравых немецких интересов. Регент и его тогдашний министр верили в справедливость изречения: «Il y a quelqu’un qui a plus d’esprit que Monsieur de Talleyrand, c’est tout le monde» [ «Есть кое-кто поумнее господина Талейрана – это весь свет»]. В действительности, однако, tout le monde’y [всему свету] нужно слишком много времени, чтобы осознать истину, и обычно момент, когда это сознание могло бы принести пользу, оказывается упущенным, когда tout le monde наконец смекает, что собственно следовало сделать.
Лишь внутренняя борьба, которую предстояло пережить регенту, а впоследствии – королю; лишь убеждение, что его министры «новой эры» неспособны сделать его подданных счастливыми и довольными, держать их в повиновении и добиться внешнего выражения – на выборах и в парламентах – их удовлетворенного настроения, на что он надеялся и к чему стремился; лишь затруднения, которые привели короля в 1862 г. к решению об отречении, – лишь все это вместе взятое оказало на душу и на здравый смысл короля то влияние, которое помогло ему перейти от его монархических взглядов 1859 г. по мосту датского вопроса к точке зрения 1866 г., от слов к действиям, от фразы – к делу.
При тогдашних, и без того трудных, европейских ситуациях руководство внешней политикой со стороны министра, который намерен был вести трезвую и практичную политику, без династической сентиментальности и свойственного двору византинизма, чрезвычайно осложнялось мощными перекрестными воздействиями; сильнее и эффективнее всего проявлялось влияние королевы Августы и ее министра Шлейница, а также другие влияния, исходившие от государей и родственной корреспонденции; кроме того, свою роль играли инсинуации враждебных элементов при дворе, а равно – иезуитских агентов (Нессельроде, Штильфрид и т. д.), разных интриганов и опасных соперников, вроде Гольца и Гарри Арнима[289], а также соперников, неопасных, как, например, бывшие министры и жаждавшие стать министрами парламентарии. Нужна была вся искренняя и благородная преданность короля своему первому слуге, чтобы его доверие ко мне не поколебалось.
Король отправился ко дню рождения своей супруги (30 сентября) в Баден-Баден, а я поехал в первых числах октября навстречу ему до Ютербока, где, сидя в темноте на опрокинутой тачке, ожидал его на недостроенном вокзале, переполненном ремесленниками и пассажирами третьего класса. Я искал случая увидеть его величество с намерением как можно скорее успокоить его насчет одного заявления, сделанного мною 30 сентября в бюджетной комиссии, хотя и не застенографированного, но воспроизведенного газетами довольно верно и наделавшего много шума.
Людям, не ослепленным честолюбием и злобой, сказанное достаточно ясно показывало, куда я стремлюсь. Пруссия – таков был смысл моих слов – не может, как показывает даже беглый взгляд на карту, нести впредь одна, при своем узком, растянутом в длину теле, все бремя вооружений, необходимых для спокойствия Германии; это бремя должно быть равномерно распределено между всеми немцами. Мы не приблизимся к этой цели путем речей, ферейнов, решений большинства, нам не избежать серьезной борьбы, такой борьбы, которая может быть решена только железом и кровью. Для того чтобы обеспечить нам победу в этой борьбе, депутаты должны вручить королю Пруссии как можно больший груз железа и крови, дабы он мог, по своему усмотрению, бросить его на ту или другую чашу весов. Ту же мысль я высказал уже в 1849 г. с трибуны палаты депутатов в своем выступлении против Шрамма[290] во время дебатов об амнистии.
Роон[291], слышавший мою речь, выразил мне на обратном пути неодобрение по поводу сказанного мною, заметив, между прочим, что считает такого рода «остроумные экскурсы» не слишком полезными для нашего дела. Сам я колебался между желанием завербовать депутатов в пользу энергичной национальной политики и опасением возбудить недоверие к себе и к своим намерениям со стороны короля, по натуре осторожного и не расположенного к насильственным мерам. Навстречу ему в Ютербок я отправился с тем, чтобы своевременно помешать возможному влиянию на него прессы.