конфеты хватит — и поспешил к калитке.
— Па! — вслед встревоженный голос.
— Ничего, — пробормотал отец. — Я щас! Чесслово!
И, сказав «честное слово», сам поверил себе, зашагал крупно, по-мужски — только до магазина и обратно, только за гостинцами, и все! И никаких бутылок — хватит!
Вернулся не скоро, помятый, деятельный. Саня сутулился над столом. Отец снял кепочку, утерся ею, пригладил мальчишеский свой чубчик:
— Слышь-ка, Сань, слышь, как вышло-то: иду, а навстречу Петька из литейного. «Куда, говорит, идешь…» — «Иду, говорю, туда». Это… Сань… Сынок…
Саня отвернулся: мамочка, когда же это было-то?! И было ли?.. Золотые руки, умная голова… Где это все? Как же раньше толково объяснял ему отец про моторы, про деревья, про Шарика, собачку невидную, про голубей, а теперь и послушать нечего. А скажи — обидится, уйдет к магазину, к новым своим приятелям, будет пить с ними в пыльных лопухах, жаловаться на жизнь, плакать, а ночью опять стонать, и метаться, и нагонять на сына тоску.
— Чего молчишь-то? Гордый, да?..
— Чай горячий, — сказал сын, не глядя.
— Чай, чай! Погоди-ка!
Отец схватил лопату — приспичило порубать крапиву да лопухи. Поскрипывала ручка, похрустывала сочная зелень, частенько слышался мягкий удар — отец всаживал лезвие мимо, в землю.
— Ничего! — бодро вскрикивал он тогда. — Не робь, Саня! Не пропадем! Заживем мы еще с тобой! Во как заживем! Точно! Все обзавидуются!
Последнее слово он выговорил не вдруг — с разбега. Саня горько усмехнулся.
— Обзавидуются — точно.
И встал, с жалостью оглядел отца. У того наморщенный от усердия лоб, а по лбу — крупные капли. Глаза больные.
— Ну и хватит, хватит. — Он отобрал лопату. — Садись-ка, а то чай остынет…
Молча брякнул на стол кружку, двинул чайник, стукнул ложкой, мягко положил на газету хлеб, а сам полез в погреб за ягодами. Выбрался с корзиной.
— Слушай, не гоже нам, — забеспокоился отец. — Зачем это? Мы, Сергеевы, рабочие люди, а рабочий человек, он…
Саня глянул, отец сконфузился.
— Рабочий!..
Сын хлопнул калиткой и пошел, не оглядываясь: ничего путного позади не было и быть теперь, пожалуй, не могло.
Не по-доброму катилась их непутевая жизнь — все вниз, в пыль, под крутую проклятую гору. И хоть до зеленой тоски жалко ему отца, а нет-нет да и вгрызется в сердце обида: нашел он, видишь ты, для себя утеху — вино, а каково сыну? Что ж ему-то, Сане, тогда делать: тоже к магазину, на троих?
Когда Саня ушел, отец долго сидел понурясь — не слышал, не видел Шарика, напрасно тот скулил и ласкался. Наконец разглядел, нагнулся к собачке.
— Все, а? Все… Ну и пускай! Без нее-то все одно пустота…
Он надвинул кепчонку и ушел — озабоченно, насупленно. Шарик проводил его до калитки. За старшим хозяином идти не хотелось: там, у магазина, какие-то люди будут присаживаться перед ним на корточки, дышать табаком и еще чем-то невыносимо противным, от чего Шарику хочется выть и чихать. И за младшим хозяином не бежится: страшно Шарику под ногами базарной толпы. Подумал, подумал и забрался обратно под надежное привычное крыльцо.
3
Самое страшное — пройти улицу, где бывшая крановщица бабка Марья обязательно встретится, как на грех, где старый токарь дед Кузьмин проводит тяжелым лохматым взором. Дед-то смолчит: поймет Саню, а бабка не утерпит:
— И-эх, сынок, сынок, для тебя ль тако занятие? Иль я денег тебе не дам? Чего маешься, зачем с кошелкой? Иди-ка на речку, сердешный!
И-эх, бабка Марья, добрая душа! Разве не догадываешься, каково гордому Сане хлебать твои щи и брать твои пенсионные деньги, зная, что никогда ты про них не спросишь, а он вряд ли когда тебе их отдаст. Неужели тебе не видно, как тяжела мальчишке эта ягодная корзинка, как кремнист путь на базар?
— Спасибо, — потупил голову Саня. — А эту тридцатку я, честное слово, отдам! Вот продам…
— Да господи, чудак человек! Об чем ты говоришь-то?! Не знаю никакой тридцатки, не ведаю!
И под укоризненным взглядом Кузьмина бабка виновато шмыгнула в свою калитку, чтобы хоть на вечер оставить Саню в покое, не бередить неловкой неуемной своей жалостью.
— Чего с нее взять — дура баба, — сплюнул вслед ей дед Кузьмин и тоже не стал загораживать Сане дорогу.
До базара добежал он взмыленный, сердитый, втиснул свою невеликую корзинку меж чужих корзин, поставил сверху стакан — не обрезанный, хитрый, а настоящий вместительный стаканище. Разложил неловко кульки и, все еще краснея, как от ворованного, укрепил ценник, на котором кратко, но ясно значилось: «50 коп.».
— Да где это виданы такие цены!
Саня стиснул зубы: ох, тяжко жить на свете! Хоть много в нем хороших людей, добрых стариков и старух, что, теснясь, уступают мальчишке место на рыночном прилавке, угощают яблоками, да семечками, да свойским пахучим медком, а вот на тысячу хороших найдется десяток таких вот, нудных, прилипчивых: покупать не покупают, а прицениваются, придираются. Санины соседи по правую и левую руку советуют мальчишке в таких случаях огрызаться, щетиниться и показывать зубы. Ни того, ни другого, ни третьего Саня делать не умеет — не ежик он, не овчарка-человек. Не отвечая на базарные крики, Саня думал о своем: об электричестве, газе и воде, за которые нужно платить, о той тайной коробочке, куда спрятал он остатки последней отцовской зарплаты — на черный день, на батин плащ, на его же ботинки, необходимые к зиме.
Самодельный этот базарчик расположился очень удобно: тут тебе рядом заводские проходные, платформа пригородного поезда и шумная дорога от пристани. Всегда полно народа, гама, воробьиного чириканья. Трещит под ногами подсолнечная шелуха. И Саня спешит распродать свой товар до того часа, как пойдет смена с завода, а новая — с пристани, с поезда. Ему совестно брать деньги с заводских — значит, со своих. Лучше пускай уж придираются к нему толстые эти тетки и нудные старики:
— Такой молодой, а уже торгуешь? Да мы в твои годы!..
«Ну чего пристал-то? Не хочешь — не бери, только не приставай, пожалуйста!» — клонит Саня голову, словно виноватый в чем-то, чувствуя на себе взгляды людей, которые, наверное, тоже осуждают его за безмерную цену, за кошелку, за базар.
Саня силится подумать о чем-то радостном — о лагере, например, в который он скоро поедет, коли отец достанет путевку, о теплоходах, гудящих на синей реке, о рощах, в которых он никогда не бывал, об облаках, — да не