«Вечером. На железнодорожных станциях бездельники держат обе руки в карманах брюк; до сих пор наблюдалось, что одна рука иногда висит снаружи, а здесь — никогда. Это важное географическое сведение»..
Если бы бездельники определяли характер местной жизни, то, разумеется, этот факт был бы еще ценнее.
«До сих пор мы видели, что станционные бездельники почесывали одну ногу о другую; здесь же даже эти остатки деятельности исчезли. Это весьма зловещий признак».
Через некоторое время мы попали в табачно-жвачные края. Пятьдесят лет тому назад табачно-жвачный район распространялся на весь Североамериканский союз. Теперь он чрезвычайно сузился.
Затем появились сапоги. Правда, в незначительном количестве. Дальше—вниз по Миссисипи — их ношение стало общим. Вместе с грязью они исчезли из других штатов; вероятно, они исчезнут и из прибрежных поселков на Миссисипи, когда там сделают настоящие мостовые.
Мы прибыли в Сент-Луис в десять часов вечера. У конторки отеля я с жалкой потугой на непринужденность пробормотал наспех выдуманную фамилию. Портье остановился и посмотрел на меня тем сострадательным взглядом, каким окидывают почтенного человека, застигнутого в двусмысленных обстоятельствах, потом он сказал:
— Хорошо, хорошо! Я знаю, какая комната вам нужна. Я ведь служил в отеле Сент-Джемс, в Нью— Йорке.
Неважное начало для карьеры мистификатора! Мы пошли в ресторан и встретили еще двух человек, которых я знал раньше. Как странно и несправедливо: ведь разъезжают же злостные обманщики с лекциями под моим псевдонимом, и никто их не подозревает; но стоит честному человеку покуситься на самозванство, как его сразу изобличают.
Одно было ясно: нам надо отправиться вниз по реке на следующий же день, раз люди, которых нельзя обмануть, вырастают отовсюду с такой быстротой, — обстоятельство весьма неприятное, ибо мы надеялись провести в Сент-Луисе неделю. Отель «Юг» был хорош, и мы могли бы там прожить с комфортом. Отель этот велик, хорошо оборудован, и от его росписи не хочется плакать, как от украшений огромного отеля «Пальмер» в Чикаго. Правда, бильярдные столы принадлежали к древнесилурийской эпохе, а кии и шары — к послеплиоценовой; но это как-то освежало, а не раздражало: так успокоительно и благотворно созерцать старину.
Что сильнее всего бросалось в глаза, так это отсутствие речников. Если они там и находились, то они скрыли свои приметы, изменили свое обличье. Я не замечал ни франтовской повадки и манер, ни небрежного звона денег и великолепного швырянья ими, которые в прежние времена так отличали пароходные команды от сухопутной публики в переполненных бильярдных Сент-Луиса. В те времена в главных барах всегда было множество людей с реки; если было пятьдесят игроков, то тридцать или тридцать пять были наверняка речниками. Я заподозрил, что их ряды поредели, и они больше не являются аристократией. В мои времена они звали содержателя бара Биллем, Джо или Тимом и хлопали его по плечу. Я ждал этого. Нет — теперь никто из присутствующих этого не делал. Ясно, что былая слава растаяла, исчезла за эти двадцать один год.
Когда и поднялся к себе в комнату, я застал там юного Роджерса в слезах. Роджерс — не его фамилия, и Джонс, Декстер, Фергюсон, Баском или Томсон — тоже не его фамилия, но он отзывался на любую из них, когда его окликали вслучае срочной надобности; по правде сказать, он откликался на любое имя, если только он видел, что обращаются к нему.
Он воскликнул:
— Что делать человеку, если ему захочется выпить глоток воды, неужели пить эту гадость?
— А вы не можете ее пить?
— Я бы пил, если бы была другая вода, чтобы промыть эту.
Вот наконец нашлась вещь, которая не изменилась: два десятка лет ничуть не повлияли на мулатский облик этой реки; да и десяток столетий, пожалуй, ничего не сможет поделать. Вода идет из бурной, размывающей берега Миссури, и каждым стаканом ее растворен чуть ли не целый акр земли. Я узнал об этом от местного епископа. Если вы дадите воде постоять в сосуде полчаса, вы можете отделить воду от сушп с такой же легкостью, как при сотворении мира; и увидите, что это хорошо: одну можно пить, другую — есть. Земля очень питательна, вода абсолютно безвредна. Одна утоляет голод, другая — жажду. Но местные жители потребляют их не врозь, а так, как прпрода их смешала. Когда они видят на дне стакана осадок ила в дюйм толщиной, они его размешивают и выпивают смесь, как жидкую кашу. Трудно чужому человеку привыкнуть к такому месиву, но если он к нему привыкнет, то будет предпочитать его воде. Это действительно так. Эта вода годится для плавания пароходов и для питья; больше она ни на что не годна, разве только для церковной купели.
На следующее утро мы проехались по городу и дождь. Город как будто мало изменился. В действительности перемен было много, но это не было заметно, потому что в Сент-Луисе, как и в Лондоне и в Питсбурге, ни одну новую вещь не заставишь уберечь свою новизну: угольный дым превращает ее в древность в ту же минуту, как выпустишь ее из рук. Город вырос ровно вдвое с тех пор, как я там жил, и теперь в нем четыреста тысяч населения; однако в своей деловой, солидной части он остался таким же, как раньше. Но все же я уверен, что в Сент-Луисе теперь не так много дыма, как прежде. Бывало, дым лежал толстым, пухлым черным покрывалом над городом и заслонял небо от глаз. Сейчас этот навес много тоньше, но дыма, по-моему, и теперь в изобилии. Жалоб на недохватку я не слышал.
Однако на окраинах перемены достаточно заметны, особенно в архитектуре жилых домов. Прекрасные новые дома благородны, красивы и вполне современны. Кроме того, они стоят особняком, окруженные зелеными газонами, тогда как жилища прежних лет стоят стена к стене на целые кварталы, и все — на один образец, с одинаковыми окнами в полукруглых наличниках резного камня; такие дома казались довольно красивыми, когда встречались реже.
И еще одна перемена — Лесной парк. Это было новостью для меня. Он прекрасен, очень обширен и обладает одним ценнейшим качеством: он главным образом создан самой природой. Есть и другие парки, тоже очень хорошие, особенно Тауэрский и Ботанический сад, — ибо в Сент-Луисе заинтересовались благоустройством гораздо раньше, чем в большинстве других наших городов.
Когда я впервые увидел Сент-Луис, я мог его купить за шесть миллионов долларов, и то, что я этого не сделал, было ошибкой моей жизни. Грустно было теперь смотреть на этот огромный город, на его колокольни и купола, на бесчисленные нагромождения камня и цемента, уходящие по обе стороны в смутную неизмеримую даль, и вспоминать, что я упустил такую возможность. Почему я упустил ее — сейчас с первого взгляда кажется и непонятным и нелепым, но в то время были причины, оправдывавшие этот поступок.
Один шотландец, достопочтенный Чарльз-Огастэс Мэррей, писавший лет сорок пять — пятьдесят тому назад: «Улицы узкие, худо вымощены и худо освещены». Конечно, улицы и сейчас узки. Многие из них и посейчас замощены плохо, но упрек в плохом мощении повторять не приходится. «Новая католическая церковь» была единственным примечательным зданием, и мистера Мзррея торжественно пригласили полюбоваться «своего рода греческим портиком, увенчанным чем-то похожим на колокольню чрезвычайно малых размеров и снабженным разнообразнейшими украшениями», которые лишенный фантазии шотландец нашел «не поддающимися описанию», — а поэтому был благодарен одному немецкому туристу, который помог ему восклицанием: «Клянусь дьяв… это совершенные столбики от кровати!» В Сент-Луисе теперь есть множество внушительных и благородных зданий, и маленькая церковь, которою так гордились местные жители, давно уже потеряла свое значение. Все же это не удивило бы мистера Мэррея, если бы он мог сюда вернуться, ибо он с большой уверенностью предсказывал грядущее величие Сент-Луиса.
Чем больше мы ездили по городу, осматривая его, тем яснее я чувствовал, насколько он вырос с тех пор, как я видел его в последний раз; перемены в мелочах становились все заметнее, все многочисленнее при ближайшем рассмотрении — перемены, единогласно свидетельствовавшие о прогрессе, энергии, процветании.
Но ощутительнее всего перемена наблюдалась около пристани. Впрочем, в данном случае — перемена, бывшая исключением из правила. Полдюжины крепко спящих пароходов — там, где я привык видеть на целую мплю бодрые и деятельные суда! Как грустно, как тоскливо! Стало понятно, почему в бильярдных больше не царил весельчак и балагур — лоцман. Он отсутствовал потому, что его больше не существовало.
Кончилась его профессия, прошло его могущество, его поглотило человеческое стадо, он мелет хлеб на мельнице — незаметный, остриженный Самсон. Полдюжины безжизненных пароходов, целая миля пустых доков, и на пустом, безмолвном берегу только спит, разметавшись, какой-нибудь негр, оглушенный виски,— и это там, где когда-то густая толпа шумела и торговалась напропалую[6].