Попытка достигнуть таким способом счастья не может служить общим разрешением проблемы. Для людей с меланхолическим складом характера, которые по природе своей склонны смотреть на жизнь, как на трагическую тайну, подобный оптимизм представляет собою плохо удавшийся обман или трусливое уклонение от решения проблемы. Вместо истинного освобождения, которое в данном случае допускается лишь как счастливая случайность для немногих отдельных личностей, он довольствуется тем, что забивается в щель, оставляя весь остальной мир в когтях Сатаны. Приверженцы учения "о дважды рожденном сознании", наоборот, утверждают, что истинное освобождение должно быть освобождением для всех. Необходимо с мужеством встречать боль, несправедливость, смерть, побеждая их духовным энтузиазмом – иначе жало их остается не вырванным. Если бы человек взвесил надлежащим образом тот факт, что в истории нашего мира преобладает трагическая смерть (стоит вспомнить, как люди замерзают, тонут, разрываются дикими зверями, погибают от руки других людей или от ужасных болезней) он, мне кажется, не мог бы уже продолжать с прежней беззаботностью наслаждаться своим земным благополучием, и у него явилось бы подозрение, что до сих пор он жил не настоящей жизнью, и не был посвящен в ее великую тайну.
Так смотрит на мир аскетизм, и отсюда его стремление проникнуть в тайну мира. Жизнь не фарс и не веселая комедия, говорит он, а долина скорбей, и горечь их, быть может, очистит нас от наших заблуждений. Жизнь не может обойтись без героизма и безумия, и теория душевного здоровья с ее сантиментальным оптимизмом не может показаться ни одному мыслящему человеку серьезным ответом на задачу сфинкса.
Я опираюсь в этих суждениях на общий людям "инстинкт действительности", который всегда считал мир ареною для проявлений героизма. Мы чувствуем, что в подвиге скрыта высшая тайна жизни, и нам кажутся ничтожными люди, неспособные ни в каких случаях жизни на геройские поступки. С другой стороны, какими бы слабостями человек ни был наделен, но если он готов подвергнуться риску смерти и бесстрашно встретить ее, в наших глазах этот героизм поднимает его на большую высоту. Если человек в иных отношениях и стоит ниже нас, но если он способен с легкостью отказаться от жизни, за которую мы так крепко держимся, мы чувствуем его неизмеримое нравственное превосходство над нами. Каждый из нас сознает, что подобным возвышенным равнодушием к жизни человек искупает все недостатки, о которых мы упоминали.
Большая метафизическая тайна, которую своим чутьем признает, таким образом, здравый смысл, кроется в том, что человек, готовый бесстрашно встретить смерть, живет интенсивной и возвышенной жизнью и отвечает тайным требованиям вселенной. Аскетизм всегда был ревностным защитником этой истины. Безумие крестных страданий, столь непонятное для трезвого рассудка, сохраняет, тем не менее, навеки неприкосновенным свое жизненное значение.
Рассматривая аскетизм как символ такого мироотношения, и оставив в стороне те прихотливые пути, по которым вел его в прежние времена непросвещенный разум, мы должны признать, что аскетизм воспринимает жизнь с такой глубиной, по сравнению с которой натуралистический оптимизм оставляет впечатление духовной дряблости и прикрытой ничтожными словами нравственной пустоты. Поэтому мне кажется, что религиозные люди не должны отворачиваться от аскетических побуждений, но поискать такого применения их, где в результате суровости и лишений была бы какая-нибудь объективная полезность. Монашеский аскетизм прежних времен увлекался трогательными, но совершенно бесплодными переживаниями или вырождался в ожесточенный эгоизм отдельных индивидуумов, задавшихся целью достигнуть личного совершенства [217]. Но разве нельзя, отбросив эти старые формы умерщвления плоти, найти более соответствующий здравому смыслу исход для героизма?
Культ богатства и роскоши, так сильно поработивший "дух" нашей эпохи, несомненно, ведет к духовной и телесной изнеженности и к утрате истинного мужества. Веселая снисходительность к себе и другим, легкость отношения к жизни, положенные в основу нашего воспитания, столь отличного от того, какое господствовало в сектантских семьях сто лет тому назад, грозят опасностью развить в детях наших дряблость характера. Не представляется ли здесь удобного случая для применения аскетической дисциплины в ее очищенном и обновленном виде?
Многие из признавших факт существования такой опасности укажут, как на средство для борьбы с ней, на атлетический спорт, на войны, на частные и государственные авантюры. Действительно на этих аренах нет недостатка в поводах для героизма, совершенно отсутствующих в религии нашего времени [218]. Война и различные приключения, без сомнения, не дают развиться изнеженности в людях. Они требуют таких длительных и напряженных усилий, что система мотивов поведения у человека перестраивается. Неудобства и неприятности, голод и дождь, боль и холод, грязь и нищета перестают оказывать на него устрашающее действие. Смерть обращается в самое простое явление и теряет свою обычную силу становиться неодолимой преградой на пути к нашим целям. С уничтожением этих обычных преград освобождаются новые запасы энергии, и жизнь кажется перенесенной на новый, высший уровень. Красота войн в этом отношении заключается в том, что они совершенно соответствуют уровню природы обыкновенного человека, в ее запросах к героическому. Благодаря атавизму мы все от рождения более или менее воины, и даже самый незначительный человек освобождается на поле битвы от чрезмерности обычных забот о себе, а порою оказывает даже чудеса мужества.
Но если мы сравним этот род суровости к себе, выработанной под влиянием войны, с суровой дисциплиной аскетов, мы находим огромную разницу в сопутствующих им духовных побуждениях.
"Жить и давать жить другим, пишет один австрийский офицер, – эти слова не являются девизом армии. Презрение к своим товарищам, презрение к неприятельским войскам, жестокое презрение к самому себе – вот качества, каких требует война от человека. Для каждой армии лучше быть дикой, жестокой, варварской, чем обладать излишней сентиментальностью и рассудительностью. Если солдат хочет иметь ценность, как солдат, он должен стать полной противоположностью думающему и размышляющему человеку. Добродетели его измеряются его способностью к войне. Во время войны и даже во время мира для солдата существует совершенно особая мораль. Рекрут, являющийся на службу, должен немедленно отделаться от тех этических воззрений, какие принес с собой. Отныне победа и успех должны составлять для него все. Самые варварские наклонности оживают в людях во время войны и для целей войны они оказываются превосходными" [219].
Эти слова содержат в себе несомненную истину. Непосредственной целью в жизни солдата, по словам Мольтке, является разрушение и только разрушение. Все созидания, какие нам кажутся результатом войны, не вытекают из ее сущности и не имеют с ней ничего общего. Солдат не в состоянии, конечно, до конца заглушить в себе такие чувства, как любовь и уважение к известным вещам и лицам. Тем не менее, нельзя отрицать, что война является школой жизненной бодрости. Взывая к всеобщему и простейшему из инстинктов, она в наше время – единственная, для всех без исключения доступная школа героизма.
Но признав это, мы наталкиваемся на вопрос чрезвычайной важности: неужели только война, это чудовищно-нелепое и кровавое учреждение, может спасти нас от изнеженности? Эта мысль пугает нас и заставляет с большей благосклонностью отнестись к религиозному аскетизму. Мы знаем из физики о механическом эквиваленте теплоты; в социальной области нам также необходимо отыскать моральный эквивалент войны; нужно найти что-нибудь героическое, что имело бы такую же ценность для всех людей без исключения, какую имеет война, но что настолько же согласовалось бы с внутренней жизнью людей, насколько война с ней расходится. Мне часто приходило в голову, что в том культе нищеты, который некогда воздвигли монахи, несмотря на все его крайности, можно было бы найти такой эквивалент. Добровольно принятая нищета может стать источником "бодрой жизни" без необходимости давить слабейших, как это делает война. Нищета действительно создает условия героической жизни – без грома барабанов, без раззолоченных мундиров, без истеричных рукоплесканий толпы, без лжи, без трескучих фраз. И когда видишь, как приобретение богатства становится единственным идеалом и входит в плоть и кровь нашего поколения, невольно спрашиваешь себя, не может ли возрождение прежнего верования, – что нищета имеет религиозную ценность, – стать "трансформацией воинственного пыла" и той духовной реформой, в которой так сильно нуждается наша эпоха.
В особенности необходимо, чтобы в защиту нищеты выступили мы, народы англосаксонской расы. В настоящее время мы дошли в буквальном смысле до ужаса перед нищетой. Мы презираем всякого, кто избирает бедность, чтобы упростить и спасти свою внутреннюю жизнь. Всякого, кто не надрывает свои силы в погоне за деньгами, мы считаем уже бессильным и лишенным честолюбия человеком. Мы совершенно забыли прежнее идеализирование нищеты, которая являлась символом освобождения от материальных привязанностей, полной неподкупности духа, мужественного равнодушие к земным благам, стремления оплачивать свой жизненный путь тем, что мы есть, или тем, что делаем, а не тем, что мы имеем права в любой момент безответственно отказаться от жизни. Короче сказать, мы забыли значение нищеты, как героического положения в жизни и готовности к моральным битвам. Теперь, когда мы, люди так называемых высших классов, пугаемся в такой неслыханной раньше степени темных сторон и трудностей жизни; когда мы откладываем свою женитьбу до возможности артистически меблировать нашу квартиру и дрожим при мысли иметь ребенка, для которого не успели еще открыть текущий счет в банке – именно теперь настало время протестовать против подобных воззрений, столь малодушных и столь иррелигиозных.