Менее чем за два месяца Италия утратила для него свою притягательность – и туристическую, и педагогическую. Лев возвращается в Гиер, откуда в феврале 1861 года уезжает в Париж, о котором у него остались столь неприятные воспоминания, связанные и с греховными женщинами, и с гильотиной. Там он с радостью увидел Тургенева, накупил множество книг по педагогике, посетил несколько школ и развлекался, наблюдая за французами в омнибусах, – каждый пассажир казался ему героем романа Поля де Кока. Семнадцатого февраля (первого марта) написал брату, что его «главная цель в путешествии та, чтобы никто не смел… (ему) в России указывать по педагогии на чужие края и чтобы быть au niveau всего, что сделано по этой части». В тот же день он выехал в Лондон и прибыл туда вновь с невыносимой зубной болью.
Едва оправившись, оделся как денди – шляпа с высокой тульей, пальто пальмерстон – и окунулся в английскую жизнь. Чтобы учиться и критиковать. Туманный, дымный город, освещенный желтыми газовыми фонарями, поразил своим порядком, дисциплиной и скукой. Ни одного любопытного взгляда, ни одного случайного движения, ни крика, ни смеха. Одни только аккуратные и серьезные люди, прячущие душу за делами, и ни в коей мере не интересующиеся чужой. И хотя в Лондоне Лев не испытывал ничего, кроме «отвращения к цивилизации», все-таки проявлял живой интерес к петушиным боям, поединкам боксеров, присутствовал на заседании палаты общин, во время которого лорд Пальмерстон, не останавливаясь, говорил три часа, на лекции Диккенса об образовании. Воспоминание об этой лекции преследовало его, когда он ходил по английским школам, столь же малопривлекательным, что и в Париже, Риме, Женеве, Берлине. Зато какой радостью оказалось знакомство с Герценом, который жил здесь с дочерью Натальей. На яростного издателя «Колокола» обрушилось столько личных несчастий, что Толстой ожидал увидеть воплощенную скорбь, но в гостиную вышел небольшого роста, с животиком и бородой, жизнерадостный человек. Его глаза светились умом, он излучал какую-то почти наэлектризованную энергию. Говорили о России, свободе, декабристах, школах для народа, крестьянах, литературе… Герцен писал Тургеневу, что часто видится с Толстым, они много спорят. Лев показался ему упрямцем, который нередко может сказать глупость, но человеком чистым и добрым. Ему не хватает чувства меры, отмечал он через пять лет, потому что мозг его не успевает разобраться в полученных впечатлениях.
Пятого (семнадцатого) марта Лев узнал из газет, что 19 февраля вышел императорский манифест об отмене крепостного права в России. Это было огромным событием, но обменяться мнениями с Герценом не успел – в тот же день отправлялся в Бельгию. Как встретили новость мужики в Ясной Поляне? Объяснил ли им кто-то условия освобождения? Не нашлись ли в народе горячие головы, которые станут требовать немедленного и безусловного освобождения? Естественно было бы Толстому поспешить к себе, чтобы помочь мужикам, которых так любил, в их растерянности. Но в Брюсселе он вдруг решил, что нет никакой необходимости возвращаться в Россию. Отмена рабства была делом не его рук. Если бы правительство позволило ему стать первым, кто освободил своих крестьян, с каким энтузиазмом он стал бы убеждать других собственников последовать своему примеру. Но не будучи у истоков этого движения, Лев чувствовал себя обделенным в своем стремлении к социальной справедливости. От человека его характера нельзя требовать одинакового пыла и в послушании, и в апостольской миссии. Он создан, чтобы в одиночку завоевывать вершины, но не смешиваться с толпой. Царский манифест, который опубликовали все газеты и который зачитан был во всех храмах, стал законом для всех, ему следовало подчиниться, но без поспешности.
Тем временем из России приходили тревожные известия: манифест, написанный весьма помпезно, не был понят народом. Предполагалось, что в течение двух лет крепостные крестьяне и дворовые люди будут по-прежнему находиться в подчинении у своего хозяина, который больше не вправе продать их, отправить в другое владение или разлучить с семьей и детьми. Во время этого переходного периода с них будет взиматься налог в размере 30 рублей с мужчины и 10 – с женщины. В 1863 году они будут освобождены ото всех обязательств по отношению к бывшему владельцу. Не привязанные к земле дворовые смогут пойти работать, куда захотят, не получив при этом земли. Крепостные будут иметь право на землепользование, величина надела будет высчитываться, согласно специальным таблицам, исходя из конкретных условий. Возможны два варианта: оброк, когда за нее надо будет выплачивать 8—12 рублей с человека в год, и барщина, предусматривающая работу на хозяйской земле в течение 40 дней в год для мужчин и 30 – для женщин. Практическое выполнение всех этих мер возложено было на мировых судей, которых следовало выбирать из представителей дворянства в каждой губернии. Если освободиться хотели крестьяне, не владеющие никаким имуществом, государство предоставляло им необходимую сумму, с тем чтобы они могли выплатить ее хозяину, сроком на сорок девять лет с возмещением ежегодно 6 % от размера оброка. Из всего предложенного мужики поняли три вещи: землю немедленно они не получат, освобождение наступит только через два года, а если между ними и хозяином возникнут противоречия, урегулировать их должны будут представители дворянства.
Сергей сообщал Льву из Ясной 12 марта 1861 года, что манифест был прочитан мужикам, которые не слишком внимательно его слушали, и что, кажется, они скорее недовольны. Поскольку же не поняли ничего, то остались совершенно равнодушны. На его предложение объяснить суть документа крестьяне ответили отказом. Узнав эти подробности, Толстой обращается к Герцену:
«Читали ли Вы подробные положения о освобождении? Я нахожу, что это совершенно напрасная болтовня. Из России же я получил с двух сторон письма, в которых говорят, что мужики положительно недовольны. Прежде у них была надежда, что завтра будет отлично, а теперь они верно знают, что два года будет еще скверно, и для них ясно, что потом еще отложат и что все это „господа“ делают».[324]
Но, беспокоясь о будущем, Толстой не склонен отказываться от своих настоящих намерений. В Брюссель он приехал с двумя рекомендательными письмами от Герцена: одно – к польскому историку-революционеру Иоахиму Лелевелю, который вынужден был покинуть родину после подавления восстания 1830 года Николаем I, второе – к Прудону. Было известно, что у русской полиции есть за рубежом множество осведомителей, а потому требовалась известная отвага, чтобы навестить этих знаменитых политэмигрантов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});