гляди, и подушку вылежишь с одеялом.
Потрогали пальцами картинки, посмеялись над барином:
— Псалтырем ты его зачитал, Илья, — образами накроешь.
Не сказал им Илья ни одного слова. Остался стоять, закрыл руками лицо, повторял мыслями:
«Сама… барыня… приказала…»
Смотрел в темноту ночи — и видел ее, светлую госпожу свою. Менялось ее лицо, и смотрела из темноты великомученица, прекрасная Анастасия. И она менялась, и светились несбыточные глаза — два солнца. В сладкой радости-муке упал Илья на колени, припал губами к старому полу, где она стояла, и целовал доски. Всю ночь метался Илья по своей каморке, выходил на крыльцо, слушал, как стрекочут кругом кузнечики в деревьях, как оставшиеся за морем цикады. Спрашивал темноту-тоску:
— Что же?!
Стало светать. Взглянул Илья на присланную кровать — не лег. Жутко было ложиться на посланное ею, будто совершишь святотатство. Лег на войлок и заснул крепко. Проснулся — только-только подымалось за прудами солнце. Пошел на плотину, прошел дальше, к Проточку. Пошел дальше, по монастырской дороге. Лесом шел — пел. Охватывала его радостно тишь лесная. Отозвалось в светлом утре, в чвоканье и посвисте красногузых дятлов и в гулком эхе разгульное. И запел Илья гулевую-лесовую песню:
Одну-ю и вьюжина не берет!
Вьюжина да метелюга не метет!
Радость неудержимая закрутила Илью. Бил он палкой по гулким соснам и пел. И по сторонам отзывалось гулко и далеко:
Ай, вьюга-метелюга, заметай!..
Кончился лес — и увидал Илья белый монастырь над Нырлей, с золочеными главами-репами. Стал Илья на бугре и смотрел жадным, берущим взглядом. На белый простен собора смотрел — на полдень. Свистнул и пошел в монастырь. Сказал казначее:
— Хочу расписать вам стену на полдень — Георгия со Змеем. Хлопочите у барина, а я хоть завтра.
Обрадовалась казначея: знала, как благолепно Илья расписал церковь в Ляпунове.
А через месяц младой Георгий на белом коне победно разил поганого Змея в броне, с головой как бы человека. Дивно прекрасен был юный Георгий — не мужеского и не женского лика, а как ангел в образе человека, с бледным ликом и синими глазами-звездами. Так был прекрасен, что послушницы подолгу простаивали у той стены и стали видеть во сне… И пошло молвой по округе, что на монастырской стене — живой Георгий и даже движет глазами.
XIII
Опять не стало у Ильи работы.
Словно что потерявший, ходил он по аллеям парка в своей итальянской шляпе. Смотрел на небо, на осыпающиеся листья. Сквозило в парке, и ясней забелел теперь длинный господский дом, где по вечерам играли на фортепьянах. Обходил Илья главную аллею.
В красном закате плыли величавые лебеди — розово-золотые в солнце. Отзывался пустынный их крик в парке.
Лебедей рисовал Илья, и осенний остров, и всегда пустую липовую аллею с желтыми ворохами листьев. Каменные плотины писал Илья — вверху и внизу, с черными жерлами истоков. Все было обвеяно печалью.
С тоской думал Илья: вот и зима идет, снегом завалит, и пойдут долгие ночи. Вот уже и птиц не стало, летят гуси за солнцем. Слушал, как посвистывают осеннички-синицы.
Редко выпадало счастье, когда в барском доме играли на фортепьянах.
Слышал Илья — опять заскучал барин. Говорили, будто ездить начал на хутор, где жили «на полотнянке» девки. И не верил.
Сидел раз Илья у каменного причала, зарисовывал от нечего делать: нарисовал мосточки и одинокую лодку: о своей судьбе думал. А что же дальше? И стало ему до боли тоскливо, что не остался у Терминелли. Старые камни вспомнил, белые дороги, веселые лица, соборы, радостные песни и тихую маленькую Люческу с цветами. Подумал: там бы и жил, и работал. И Панфила с ящиками вспомнил, как ели баранину и сидели у моря, свесив ноги. «Выправил бы себе настоящий турецкий пачпорт!» В тоске думал Илья: расписал им церковь, а никому и не нужно. Верно, что и старой было довольно. Да, верно: ни богу свечка, ни этому кочережка!
Навалилась тоска, и в этой тоске нашел Илья выход: просить барина назначить откуп.
Тут Илья услыхал шелест и оглянулся. На широкой аллее к дому стояла она белым видением, в косом солнце, держала за ошейник любимую белую борзую. Встал Илья и поклонился.
Она сказала:
— Здравствуйте, Илья…
Голос ее показался Илье печальным. Он стоял, не зная, что ему делать — пойти или так остаться. И она стояла на желтых листьях, поглаживала борзую. С минуту так постояли они оба, не раз встречаясь глазами. Как на солнце смотрел Илья, как на красоту, сошедшую с неба, смотрел, затаив дыханье.
— Вы скучаете, милый Илья… Теперь у вас нет работы?..
— Да, у меня нет работы… — сказал Илья, перебирая поля шляпы.
Тогда она подошла ближе и сказала тихо:
— Я понимаю, Илья… Вы должны получить волю. Вскинул глаза Илья, обнял ее глазами и сказал с болью:
— Зачем мне воля!
Взглянул на нее Илья — один миг, — и сказал этот взгляд его больше, чем скажет слово. Долгим, глубоким взглядом сказала она ему, и увидал он в нем и смущенье, и сожаление, и еще что-то… Радость? Словно она в первый раз узнала и поняла его, юношески прекрасного, с нежно ласкающими глазами, которые влекли к нему девушек за морями. Смело, как никогда раньше, посмотрел на нее Илья захотевшими жить глазами.
Миг один смотрел Илья на нее и опустил глаза, и она только миг сказала, что знает это. Опять услыхал Илья шелест листьев, увидал, как мягко играет белое ее платье и маленькая рука тянет ошейник порывающейся борзой. Смотрел
— ив движении ее видел, что она о нем думает. Смотрел вслед ей, пока не повернула она в крестовую аллею. Думал: оглянется? Если бы оглянулась!
Не оглянулась она.
XIV
На Рождество Богородицы пошел в монастырь Илья, как ходил в прежнее время. Всегда была ему от монастыря радость. Пошел барином: надел серые брюки в клетку, жилет из голубого Манчестера и сюртук табачного цвета, с бархатными бочками. Остановился на плотине, увидал себя в светлой воде и усмехнулся — вот он, маркиз-то!
Раскинулась под монастырем знакомая ярмарка. Под-монастырная луговина и торговая площадь села Рождествина зачернела народом. Торговали по балаганам наезжие торгаши китайкой и кумачом, цветастыми платками и кушаками, бусами и всяким теплым и сапожным товаром. Медом, имбирем и мятой пахло сладко от белых ящиков со сладким товаром: всякими пряниками