Когда Курт выезжал из города, день был туманный, серый, небо покрывали сочные тучи, и казалось, что вот-вот соберётся и хлынет дождь. Но вдруг подул ветер, тучи разошлись, и тогда почти вспыхнули на солнце влажные, круглые, густые кусты с красными осенними ягодами. Курт увидел и розовые крыши, и деревенские строения, и небольшой католический собор, похожий на крупный, серый кристалл.
Из-за поворота почти прямо на мотоцикл выдвинулась толпа арестованные и их конвой. Курт остановился, разглядывая их. Арестованных было человек пятьдесят. Они шли посредине дороги, по три человека в ряд, заложив назад руки. У одного, первого, были надеты наручники. То был здоровенный молодец с длинным загорелым лицом. От виска у него, через глаз и до губ шла синяя полоса, — наверное, ударили кнутом. Рукав рубахи оторвался и висел на одной ниточке. Вместо ворота моталась бахрома. Парень шёл медленно, с трудом переводя хриплое дыхание, и, видимо, его уже лихорадило. Проходя мимо Курта, он мельком, быстро поглядел на него, но такой это был взгляд, что Курту стоило физического усилия не опустить голову. Он скорей перевёл глаза на другого. То был ещё мальчишка, лет восемнадцати, очень испуганный, бледный, с какой-то почти бессмысленной улыбочкой на губах. Видимо, всё не мог примириться с тем, что его уводят, всё поворачивался к товарищам и старался им что-то объяснить:
— Я ведь только посмотреть, только посмотреть и хотел...
За ним шли две женщины, молодые, плотные, с широкими лицами, в блузках, изодранных настолько, что только клочки их торчали из-под широких брезентовых курток, наброшенных на плечи их, видимо, чьей-то сострадательной рукой. У одной заплыл глаз. Она высоко и неподвижно несла красивую голову и с каким-то трудом повернула её, чтобы взглянуть на Курта... Солдаты прошли мимо Курта и даже не посмотрели на него. Зато все подконвойные, кроме парня в наручниках, так и впились в него глазами. И Курт, привстав на мотоцикле, тоже смотрел на них. Это было, конечно, крайне неблагоразумно, к нему опять могли привязаться, а то, чего доброго, и увести, но он всё-таки стоял и, глуповато полуоткрыв рот, смотрел на них.
Солдаты шли молча, быстро, — видимо, они не были особенно озлоблены на заключённых, а просто торопились поскорее отделаться от них, — но тем страшнее показалась Курту эта кучка людей, почти добродушно гонимых на убой.
Как только колонна миновала Курта, он сейчас же поехал дальше.
И вот местность резко изменилась. Замелькали пожарища, помятые кусты, чёрные, ещё дымящиеся развалины.
В крохотную придорожную часовню, очевидно, бросали гранаты. В образовавшийся провал панически высовывалась статуя богоматери — грубое, старинное изделие из крашеного дерева. На траве валялись груды каких-то сожжённых и затоптанных бумаг, книжные переплёты с золотыми крестами, вытащенный наружу и разбитый о камни шкаф.
Курт остановился, соображая. У него был намётанный глаз солдата, и он сразу почувствовал, что главный очаг пожарища должен быть, очевидно, версты за две отсюда, там, где находилась деревня Монтивер. Это всё по дороге к ней снесли на всякий случай, зато уж там, должно быть, не оставили кирпича на кирпиче.
Очевидно, здесь карателям оказывали сопротивление. Где раньше стояли аккуратные дачные коттеджи, теперь валялись листовое железо и доски с чёрными гвоздями, стояли обгорелые, осыпающиеся стены. Трава была утоптана, земля убита, всё засыпано золой и штукатуркой. Остро пахло углём и смолистой гарью. А людей не было видно.
«Неужели всех их угнали?» — подумал Курт.
Нет, не всех. Люди встретились ему версты через две от заградительного отряда. Он слез с мотоцикла и подошёл. Около телеграфного столба теснилась толпа. На столбе висела женщина. Чтобы не нарушать телеграфную связь, к столбу прибили длинную планку, эдак метра на полтора. У девушки было чугунное, набухшее кровью лицо, две шпильки тускло поблёскивали в рыжих волосах — они были аккуратно заплетены в какую-то несложную, но высокую причёску.
Когда Курт подошёл, на него даже не посмотрели. Люди стояли молча, полностью уйдя в ужас созерцания. Да и в самом деле было почему-то невозможно оторваться от этого чугунного лица и двух стёртых, тусклых шпилек в высокой причёске.
Курт смотрел на вытянувшееся, длинное тело, на блузку, порванную в рукавах, на длинные ноги в шёлковых, блестящих, очень дешёвеньких чулках (туфли у неё свалились, и было видно всё то, что тщательно скрывалось, бурые подошвы и рваная пятка на одной ноге). Руки у девушки было плотно перехвачены спереди тонким, острым, как бритва, шпагатом. Курт опустил голову и закрыл глаза. Ему становилось всё жарче, всё неудобнее, всё тяжелее стоять. Он отвернулся.
— Её давно повесили? — спросил он какого-то старика в жилетке, с котелком на голове.
Старик не ответил, словно и не слышал, но рядом со стариком стоял франтоватый, неприятный господин, маленького роста, лысый, с очень нервным и подвижным лицом. Вот он и взглянул на Курта. А затем случилось вот что.
Около самого столба стояла старуха, высокая, костлявая, но с румяным лицом и чёрными жёсткими волосами. То ли сказала она что, то ли глянула не так, как нужно, но вдруг один из солдат перехватил тяжёлый автомат, что очень оттягивал его шею и стеснял все движения, и подошёл к ней вплотную.
— А ну, уйди! — сказал он негромко.
— Я... — начала старуха.
— Уйди! — повторил солдат, не повышая голоса, и взял её за руку. Он сердился. Солнце пекло вовсю, и стоять на посту, под ногами повешенной, тоже было не сладко.
— Убийца! — вдруг громко и отчётливо сказал около Курта лысый франт.
Курт взглянул на него. Тот поймал этот взгляд, поднял руку и дрожащей рукой провёл по груди.
— Убийца! — повторил он ещё раз.
Солдат вздрогнул и глухо сказал:
— Вот вы как? А ну, посмотрю, кто это ко мне просится! — и пошёл в толпу.
Курт зло плюнул, — надо было спешно уходить, чтобы не ввязаться в дурацкую историю. Он отошёл, завёл мотоцикл и тут только почувствовал, как мелко и противно дрожат у него руки.
И тут он снова увидел лысого. Тот уже вышел из толпы и поспешно шёл по дороге. «Значит, заварил кашу и скрылся», — подумал Курт, обогнал его и заглянул ему в лицо. Одет человек этот был щегольски. На нём был чёрный костюм, лёгкие и блестящие туфли, на руках длинные перчатки. А ручки были у него маленькие, плечи узкие, и на цыплячьей шейке сидела безволосая большая голова. Он поглядел на Курта красными воспалёнными глазами и, не увидев его, прошёл дальше.
И Курт тоже проехал мимо и сейчас же забыл о нём.
Этот человек и был Ганка.
Глава четвёртая
Наутро Ганса разбудила Марта. Она стояла над ним и трясла его за плечо.
— Вставай, — сказала она тихо, — отец умер.
Ганс вскочил на ноги и, ещё ничего не понимая толком, сразу же заплакал. Только сейчас он почувствовал: то страшное, непередаваемое, что он заметил в комнате отца и никак не мог понять, и была смерть.
Она была не только в несвязных словах отца, в его зелёном лице, растерянных и неловких движениях, но и в пепле, рассыпанном по полу, разбитом, закопчённом стекле в углу комнаты, даже в ослепительном свете лампы и ночной бабочке, монотонно бьющейся о её холодный огонь. Он вдруг припомнил мерзкий белый пузырёк с притёртой пробкой по соседству с обглоданной коркой хлеба и ещё раз понял: то, что он видел вчера, и была смерть.
Марта взяла его за руку и повела наверх.
Дверь кабинета стояла открытой, и в нём царил такой же беспорядок, как и вчера.
По-прежнему пол засыпала зола, на столе валялись рассыпанные брошюрки, а в углу, всё на том же месте, лежало расколотое надвое чёрное, обгорелое стекло.
Отец лежал на диване, закрытый с головой чем-то белым.
Около на коленях стояла мать.
Плечи её были так неподвижны и прямы, что даже не было видно, что она плакала; впрочем, она, кажется, не плакала.
Из-под простыни высовывалась только одна ладонь, непомерно большая и жёлтая.
Ланэ стоял около окна и водил пальцем по стеклу.
Ганс вырвался от Марты и бросился к матери.
Мать подняла голову и посмотрела на него. Глаза у неё были жаркие и сухие.
— Что он вчера говорил тебе? — спросила она.
Но Ганс уже не смог ей ответить: всё то, что он с необычайной остротой только что почувствовал, рассказать было невозможно, а страшный, несвязный бред отца передавать просто не стоило.
— Мама, — сказал он тихо и вдруг закричал от тошного, противного ужаса: на столе на том же месте лежала обглоданная корка хлеба и рядом с ней мерзкий пузырёк с притёртой пробкой.
— Господи, — услышал он страдающий голос Ланэ, — и кто знал, кто знал только... Если бы я вчера поднялся наверх...
— Что я, кстати сказать, вам и советовал, — раздался сзади голос Гарднера. — Госпоже Мезонье идти было незачем, конечно, она женщина, но вас профессор хотел видеть, это я вам передал сейчас же, однако вы почему-то предпочли играть со мной в шахматы.