И вот я сижу за столиком у большого окна и смотрю на мчащиеся по Коррьентес машины. Наконец ко входу в кафе подкатывает темный лимузин. Нервы натянуты, как тетива лука. Вдруг он не один?
Виаджо выходит из машины, идет к дверям кафе. Я продолжаю упорно смотреть в окно на прохожих, моя рука едва ли не вдавливает в столик книгу «от Вишневского». У столика кто-то останавливается. Я решаюсь повернуть голову — и вижу официанта, который мне что-то говорит. Из-за его спины возникает другой человек и молча глядит на меня. Официант умолкает и исчезает. Немая сцена.
Все так же молча Виаджо присаживается напротив меня за столик. Мы боимся проронить слово. Между нами — тончайшее стекло напряженного ожидания. Два слова — «как поживаете?» — могут разбить стекло вдребезги и положить начало фальшивому — или не фальшивому? — пустому разговору про то, про сё.
Молчание затягивается и грозит оборваться смехом.
— Злая. Mala, — произнес наконец очень серьезно и очень тихо Виаджо.
Стекло не разбилось. Это было знакомое слово, сказанное им сто лет назад в коридоре гостиницы «Советская».
— Не совсем. No tanto, — теперь ответила я. Не то вслух, не то про себя.
— Почему? — шевельнул он губами.
— Я улетаю только завтра, днем…
Мои глаза, наверное, взяли на себя смелость сказать недосказанное.
Виаджо встал. Поднялась и я. Он взял, едва касаясь, меня под руку. Книга «от Вишневского» осталась одиноко лежать на столе. Мы вышли из кафе. Он открыл дверцу машины, и я опустилась на переднее сиденье словно как обычно.
Мимо замелькали улицы, тротуары, машины, люди. Мы продолжали молчать, но молчание уже не было опасным или тягостным. Оно стало даже спасительным.
Машина вылетела за город. Кончились парковые заросли кустов и деревьев, начиналась пригородная пампа. Мимо проносились редкие ранчо в степи, окруженные загонами для лошадей. Все это невольно фиксировало мое сознание. Куда мы едем? Спрашивать не хотелось. Ответ мог разрушить сказку и все испортить, ибо явь требует подчинения своим условностям.
Медленный заход большого красного солнца особенно хорош в открытой степи. Я старалась смотреть по сторонам и ни о чем не думать. Меня хватятся мои коллеги? Черт с ними. Сталин умер. И я же вернусь… Вокруг тишина, только шины шуршат по шоссе.
Вскоре машина свернула на боковую дорогу, подъехала к белому домику и остановилась у дверей.
— Хочу показать свое ранчо, — раздался наконец его глуховатый голос.
Пока он ставил машину в гараж, мне надо было бы оглядеться, но я ничего не видела.
Он распахнул дверь. После жаркого душного вечера полутемная комната обдала прохладой.
Мы внезапно повернулись и бросились друг к другу в объятия. Все стеклянные перегородки грудой осколков рухнули к ногам.
А потом — уже рассвет. Сквозь жалюзи розовело солнце. Пампа за окном начинала освобождаться от тишины: где-то вдали резко вскрикивала птица-чахб.
Хорхе положил руку мне под голову и спросил: «Ты вспоминала меня?» — «Да. А ты?» — Primero no tanto, pero después… Сначала не часто, но потом…»
Я рассказала ему обо всем, о том, чего он не знал, и про то, какая сила нарушила естественный ход жизни двух людей. Многое рассказала я ему об особенностях нашего национального бытия. Не оправдывала и свое малодушие. Просто говорила и говорила, облегчала душу, ибо все равно уже ничего не изменить.
Говорил и он. О том, что ничего не мог понять, что женился сгоряча на своей медсестре и теперь растит двух сыновей. Сказал и многое другое, то, что мне так хотелось услышать…
Солнце уже стояло высоко над горизонтом. Надо было успеть возвратиться в Буэнос-Айрес до отъезда коллег на аэродром.
Снова едем по шоссе через пампу, мимо радостного птичьего гомона. И снова — молчание. Понятное обоим единящее тоскливое молчание.
Все описанное выше — вымысел, единственный вымышленный эпизод в моей летописи. Что-то потом случилось, но не так. Моего романтического путешествия в Аргентину не было. Если когда-то в Буэнос-Айресе явь показалась сном, то теперь явью стал сон.
Весь этот эпизод, вплоть до всех произнесенных — причем по-испански — слов мне приснился 30 августа 1963 года. Если слово «злая» я однажды в самом деле услышала, то фраза «Сначала не часто, но потом…» была произнесена им впервые. Сновидение было таким ярким, что я долго ходила как оглушенная. Все прошедшие годы Хорхе упорно жил в моей памяти, но как нечто навсегда ушедшее, недосягаемое и канувшее в Лету.
Поразмыслив, я поняла, каковы могли быть причины его виртуального возвращения.
Во-первых, в ту пору я находилась под сильным впечатлением открывшейся мне гнусности Харитонова и тайны моего изгнания из Аргентины. Давние заокеанские события снова встали перед глазами и прошли через сердце.
Во-вторых, хотя эта причина показалась мне менее значительной и всего лишь косвенной, — я в том же месяце получила открытку с Канарских островов. Кто-то из коллег, вернувшийся из командировки, передал адресованную мне открытку с изображением Гран Канария. Вид побережья одного из Канарских островов живо напомнил мне заход корабля в Лас-Пальмас, мое путешествие в Аргентину. На открытке — надпись (по-испански): «Сеньоре Маргарите Былинкиной. Москва, СССР. Примите это скромное свидетельство моей памяти и наилучшие пожелания с Канарских островов и из Африки от Вашего преданнейшего почитателя». И подпись — непонятная завитушка.
Я не могла припомнить никого из знакомых, кто бы находился на Канарах или в Африке, и даже не поинтересовалась узнать, кто мне ее привез. И бросила открытку в бювар с чистыми конвертами. Открывая бювар, я всякий раз на нее натыкалась и давно перестала спрашивать себя: от кого бы это?
Ответ на вопрос был получен, но много позже.
«Издалека долго течет река Волга, течет река Волга, а мне уж сорок лет…» — пела звенящим русским голосом Людмила Зыкина.
Действительно, в 65 году мне минуло 40 лет.
К этому времени в Институте Латинской Америки был наконец создан — не без моих усилий — сектор культуры. Руководить изысканиями в сфере заокеанской культуры был призван человек из ВОКСа (позже — СОДа) — Владимир Александрович Кузьмищев, «жирный Кузьма», как его прозвала В.Е. Кутейщикова, его бывшая начальница. Бородка клинышком, толстое брюшко и хитроватые глазки делали его похожим на меньшевика в советском изображении. В нем достаточно явно проступала характерная для тогдашних интеллектуалов (чтобы не сказать интеллигентов) черта: сочетаемость якобинских высказываний в узком кругу коллег с полным подчинением партийной дисциплине и блажливым указаниям Вольского. Справедливости ради надо сказать, что иногда ему удавалось так исхитриться, чтобы и овцы были целы, и волки сыты, но и сам он, подобно директору, не выносил противоречий и обожал угодливость. На заседаниях сектора Кузьма разваливался на диванчике и с удовольствием распивал чаи и вкушал снедь, подносимую молодыми сотрудницами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});