которого беспрестанно находили под мостом, который вечно с такой же женщиной, каков он сам, шатался по рынку и ел груши. Но теперь сцена переменится. Вдруг ему посылают пряжку и Станислава, которого он вывесил в окно, чтоб все видели — горькая ирония! — и уж теперь решительно помешался на орденах. Говорит он словно с Федором Ив<ановичем> Кистером и ко всякому слову прибавляет звук А! ему только свойственный. Редко можно найти такого оригинала, — вывесить крест в окно, — и это истина, ей-богу. Кондратьев. В тридцать лет лысатый с претолстыми губами, женатый на какой-то немке, великий политик и философ, худой и тонкий, вечно в широких штанах и в воротничках, которые доходят до носу, — но особенно философ. Он читает географию, говорит, как Бодянский; это какой-то студент, выгнанный из Харьковского университета, и который там слушал медицину. И все это народ с необыкновенным гонором.
Теперь Вишеневский, поляк, который лежит у меня на сердце, которого что-то сбесило. До сих пор я был о поляках лучшего мнения — на этой твари выразилась вся дурная сторона Польши. Но я не хочу об нем говорить, человечишка, который, если бы он стоял в толпе, непременно встал бы на стул, чтоб как-нибудь показать себя. Довольно, развеселим себя — вот Розов — вообрази ерша в мундире, с выпученными глазами, с вечно раскрытым ртом, с бурою нестриженной бородою, который, если только нет никого из начальников, начинает всегда реветь нелепейшим басом или многолетие, или всякие канты. До сих пор не знаю, что он читает. Еще есть рыжий Энченко, у которого, впрочем, очень милая женка. Я раз только ее видел. Но на первый раз довольно об учителях. Боюсь тебе наскучить, — не правда ли, милое общество. А француз Фешо, — но об них в другое время. Бог с ними. Нынешний вечер довольно; не знаю, усну ли скоро, а уже давно 1-й час. Чернигов спит и шумит непогода.
5-го сентября. Милый Бакунин! Ты будешь отвечать мне, не так ли? Отвечать на все, о чем я буду тебя спрашивать. Я прошу тебя не только как моего знакомого, но как человека, потому что с часу на час я чувствую большую потребность знать, что делается в мире, а здесь — необитаемый остров. Ты, верно, напишешь мне, что ты делаешь, чем занимаешься — и результаты твоих занятий, что передумал, что узнал, что хочешь сделать, что нового, что стоит изучать, — ради бога напиши мне обо всем, это будет росой для моей души. Это прогонит, заставит забыть тоску, которая, несмотря на все мои усилия, часто ест сердце и даже в лучшие счастливьте минуты! Всматриваясь в себя, я вижу, что это происходит не от необязательности, не от милого фантазерства — нет, я работаю довольно, я безукоризненен к моей должности — опустошаю в полном смысле нашу библиотеку по праву библиотекаря и могу сказать — безукоризненен, но не знаю, мне кажется, для моей любви гимназия — слишком тесный круг, хотя моих учеников я люблю, как братьев, и одно общество, которое я допускаю к себе — мои ученики, а для деятельности мало одних книжонок 18 века. Мне не достает даже музыки, я почти не слыхал в это время ни одной песни. Я не видел здесь ни одного прекрасного лица. В. И. Оболенский говорил мне, что здесь царство красоты — врал он, как сивой мерин <нрзб>. Но постой, мне и теперь грустновато, — постой, я расскажу тебе мои милые знакомства. Есть в 20-ти верстах от Чернигова некто дворянин Иван Павлович Рашевский; у него два сына в гимназии, — к нему я отправляюсь в середине вакансий с Ковалевским. Были там именины. Я был принят со всем радушием хозяев-провинциалов. У него, у Рашевского, есть еще четыре дочери, из коих две уж невесты: Палагея и Наталья. Старшая была когда-то в кого-то жестоко влюблена в Киеве, другая довольно интересовала Ковалевского, — но она его не стоит. Это другая Т. Ив. К. Только в 12 раз лучше московской — знаешь, — такое милое, неопределенное выражение лица, которому ты можешь дать значение, какое хочешь — точно так ты определяешь в лунную ночь небо в легком тумане или какой-нибудь ландшафт и под<обные> вещи. Я был у них раз восьми. Одно заставляло меня призадуматься, отчего я подъезжаю и уезжаю без малейшего волнения, отчего в таком оцепенении небывалом сердце — и странно, всякая новая поэтическая мысль взволнует до слез. В самом деле, я отдыхаю в этом семействе, особенно много ем, ужасно много. В это время играют на фортепьяно какую-нибудь: «Не садись на эту ветку», — и я улечу далеко, далеко —
Таков ли был я, расцветая, Скажи, фонтан Бахчисарая.
Нет, лучшее в этих прогулках (теперь я там простился до Рождества), лучшее было — тройка башкирских лошадей, — и я в 3/4 часа летел 20 верст — кругом степь без конца, какая-нибудь чудная малороссийская ночь, луна в легких, как дым, облаках — изредка по дороге осеребренные ивы — и степь с обеих сторон — и кони несут, как демоны. Я тогда думал обо всем, что прошло, — вы все мелькали в моем воображении.
Но, дорогой <?>, — видел девушку — одну из дев Черниговского края, которая заставила меня задуматься. Какая странность! Встречаю здесь, здесь, в несчастном Чернигове, черты, когда-то мне знакомые — и до такой степени, что в первый раз я разыграл славно роль болвана, или не знаю, быть может, обманула меня моя память.
Странное сходство и с кем бы? Отгадай — с Варварой Александровной Дьяковой. В первые минуты я был уверен, что это она, она сама, но не знал, как объяснить себе, зачем? И разыграл бы чудака вполне. Но хоть я мало познакомился с нею, и она, как слышно, надолго уехала, — но все ж был очень рад, что не совсем же должен был разочароваться: это