Хотя здесь царила нищета, было довольно чисто. На решетчатых окнах висели белые занавески.
Навстречу посетителям вышла высокая дама с нездоровым желтоватым цветом лица, в шерстяном черном платье с белым крахмальным воротничком. На ее шее висело монашеское украшение с распятием.
Морис порадовался, что на Моане не красное бархатное платье, которое она больше всего любила носить (оно удивительно шло к ее диковатой и вместе с тем царственной красоте), а лиловое с высоким воротом, отделанным узким черным кантом.
— Я мисс Хамфри, начальница приюта, — промолвила дама.
К счастью, в приюте нашлась сестра, знавшая французский, и Морис сумел рассказать, кто они и зачем пришли.
— Дети здесь, — сказала мисс Хамфри. — Такие малыши нередко умирают, но некое лицо, пожелавшее остаться неизвестным, оплачивало кормилицу, и потому они выжили. Вы хотите взглянуть на них?
— Да, — ответил Морис.
Он и сам не знал, почему что-то замерло у него внутри: ведь дети Эмили фактически были для него чужими. Или он готовился увидеть нечто необычное?
В большом помещении стоял такой шум, что Морису сразу захотелось убежать подальше. Кто-то капризничал, кто-то плакал. Несколько девочек постарше, в коричневых платьях, длинных холщовых передниках и башмаках с жестяными пряжками, возились с малышами.
Моана вцепилась в его рукав, и он обнял ее за плечи.
— Вот они, — показала сестра, говорившая по-французски.
Девочка сидела на коленях у одной из старших воспитанниц, и та кормила ее овсянкой. Мальчик ползал по полу, застеленному старым ковром.
— Они тут одни такие. Это наши любимцы. Старшие девочки их обожают.
Сестра взяла Иветту на руки, а потом опустила на пол рядом с братом.
Мальчик и девочка были очень похожи. Морис видел, что они унаследовали золотистую кожу и большие, темные, блестящие глаза Атеа, отчего взгляд обоих казался внимательным, глубоким, недетским.
Моана склонилась над детьми, заговорив на своем языке, с полной уверенностью, что они поймут все, что она им скажет. И тогда Морис увидел то, что желал увидеть со дня приезда в Европу: Моана окончательно ожила, очнулась от сна, в котором пребывала все это время. Дети Эмили и Атеа мгновенно стали центром ее нового мира.
Когда она взглянула на Мориса, он заметил в ее лице такой поразительный отсвет любви и нежности, какого ему еще не доводилось видеть. Он сразу понял, что Моана не допустит и мысли о том, чтобы оставить детей в приюте.
— Вы знаете, как они здесь очутились, что стало с их матерью? — спросил он мисс Хамфри.
— К сожалению, да. А об отце нам ничего не известно.
— Она познакомилась с ним на островах Полинезии. Потом ей, к несчастью, пришлось уехать. Я там служил, и моя жена тоже оттуда. Ввиду сложившихся обстоятельств мы бы хотели забрать мальчика и девочку.
— Усыновить? — уточнила мисс Хамфри.
— Да, если это возможно, — просто ответил Тайль.
— Но вы француз…
— Эмили Марен тоже была подданной Франции, — заметил Морис и добавил: — Если вы мне поможете, я сделаю большое пожертвование вашему приюту.
— Я постараюсь. Возможно, вам не откажут.
Ему с трудом удалось увести Моану из приюта. Когда они приехали в гостиницу, Морис ненадолго вышел, чтобы купить какой-нибудь еды, а вернувшись, увидел, что Моана стоит возле окна и смотрит на город: на оазисы света, отбрасываемого уличными фонарями, на темное небо, где не было ни единой звезды.
— Я давно хотела спросить: если здесь всегда такое пасмурное небо, как люди отыскивают свой путь? — не оборачиваясь, спросила она.
— Никак. Так и блуждают во мраке, — ответил Морис.
Он подошел к ней и встал рядом. Наверняка окружающие люди видели в Моане только дикарку, не догадываясь о свойственном ей тончайшем восприятии мира. Сокровенное знание, которым она владела, не требовало никаких сознательных усилий. Она угадывала натуру людей, чувствовала атмосферу городов.
Европейцы жили разумом. Они почти всегда взвешивали последствия своих поступков, старались управлять желаниями. А Моана была другой. И если она принимала решения, то считала их единственно правильными.
— Мы должны поехать на мою родину. Нам надо вернуть Атеа его детей, а племени — наследников их вождя.
— Но Атеа больше не арики. Да и жив ли он? К тому же я не уверен, что мне удастся вновь получить назначение в Полинезию. Конечно, я могу написать прошение, но они рассматриваются долго. И в первую очередь, нам нужно забрать детей из приюта.
Она встрепенулась.
— Ты сделаешь это?
Морис усмехнулся.
— Ты знаешь, что ради тебя я готов разрезать на куски свое сердце!
— Зачем? Оно нужно мне целым.
— Оно принадлежит тебе.
Неожиданно Моана положила руки ему на плечи. Она смотрела на него каким-то новым взглядом. Так, будто хотела вобрать его в себя. А еще — наконец понять то, чего не понимала прежде.
Она была так красива, что у него защемило сердце. И вдруг до Мориса дошло, что он снова видит перед собой не существо, нуждавшееся в защите и опеке, а сильную и гордую дочь вождя. И вместе с тем больше она не жила отдельной жизнью. Она была с ним.
— Мне кажется, я все-таки знаю, что такое любовь. Это когда ты можешь сделать для человека что-то такое, чего никогда бы не совершил для кого-то другого, — сказала Моана.
— Вопреки всему, — прошептал Морис.
— Да, вопреки всему.
Не в силах противостоять почти сверхъестественной тяге, он осторожно взял ее лицо в ладони и прижался губами к губам. К его неожиданности и восторгу — они раскрылись, как цветок, и тогда, затаив дыхание, Морис принялся ласкать ее.
Моана не отстранилась. Ее тело, как и прежде, отзывалось на его прикосновения.
Морису казалось, будто пол плывет под ногами, а в нем самом ширится и пульсирует что-то древнее и темное.
После столь долгого перерыва это напомнило ему их первую ночь. Того, что случилось с Моаной, не было. Это произошло когда-то давно в страшном сне.
Его тело нашло приют внутри ее тела. Ее шелковистые волосы напоминали водоросли. Ее полные губы, казалось, распухли от поцелуев. Она выглядела удовлетворенной, расслабленной и вместе с тем полной неистощимого желания.
Морис погружался в чувственные глубины наслаждения, как в океан. Он сотню раз умирал и рождался заново. Он никогда не думал, что такое будет возможно здесь, в этих широтах, под этими небесами.
Глава двадцать третья
Напоенная запахами соли и планктона бескрайняя стихия околдовывала, притягивала, манила. В ней был не только хаос, но и какая-то особая непостижимая упорядоченность, а в неумолчном раскатистом океанском гуле угадывался особый смысл. Это был голос вечности. Здесь притуплялось все, даже чувство утраты самого дорогого.