— В чем еще, миссис Грейлес?
Она наклонилась к нему и прошептала, прикрыв рот рукой.
— Мне нужно также отпущение грехов Ему.
Священник слегка отпрянул.
— Кому? Я вас не понимаю.
— Отпустить грехи… Ему, кто сделал меня такой, какая я есть, — захныкала она. Но затем легкая улыбка тронула ее губы. — Я… я никогда не прощала Ему этого.
— Прощать Бога? Как вы можете?.. Он ведь… Он — Справедливость, Он — Любовь. Как вы можете такое говорить?..
Ее глаза умоляюще смотрели на него.
— Разве не может старая торговка помидорами даровать небольшое прощение Богу за его справедливость, если я испрашиваю у него отпущение грехов для себя?
Дом Зерчи судорожно проглотил сухой комок в горле. Он посмотрел вниз, на двухголовую тень, распластавшуюся на полу. Форма этой тени говорила об ужасающей Справедливости и он не мог осуждать ее за то, что она выбрала это слово — «простить». В ее простом мире было возможно прощать справедливость так же, как и несправедливость, и человек мог прощать Бога так же, как и Бог человека. «Так оно и есть, и будь терпелив с ней, Господи», — подумал он, поправляя свой орарь.
Прежде чем войти в исповедальню, она преклонила колени перед алтарем, и священник отметил, что, осеняя себя крестом, она касалась лба Рэчел так же, как и своего. Он отодвинул тяжелый занавес, проскользнул в свою половину кабины и тихо проговорил через решетку:
— Что беспокоит вас, дочь моя?
— Благословите, отец, ибо я грешна…
Она говорила, запинаясь. Он не мог ее видеть сквозь отверстия решетки, только слышал низкий, всхлипывающий голос женщины. То же самое, то же самое, вечно то же самое, и даже эта женщина с двумя головами не могла придумать никаких новых путей соблазнения злом, кроме простого и бессмысленного подражания Природе. Все еще ощущая стыд за то, как он вел себя с девушкой, с полицейским и с Корсом, он никак не мог сосредоточиться. Его руки дрожали, пока он слушал исповедь. Слова доносились через решетку неясно и приглушенно, ритмом напоминая отдаленно стук молотка. Гвозди, пронзая ладони, вонзались в дерево. Как некий alter Christus,[184] он ощущал на мгновение груз каждой ноши, перед тем как передать ее Ему, который несет на себе их все. Это были все ее интимные дела. Это были темные и тайные дела, дела, завернутые в грязную газету и похороненные ночью. Когда он попытался что-нибудь представить себе, эти выглядело еще ужасней.
— Если вы хотите сказать, что совершили грех аборта, — тихо проговорил он, — то я должен сообщить вам, что отпущение такого греха может дать только епископ, а я не могу… — Он остановился. Послышался отдаленный рев и слабый короткий грохот ракет, запускаемых с установок.
— Ужас! Ужас! — жалобно заскулила старуха. Словно тысяча игл вонзились в его скальп — неожиданная дрожь беспричинной тревоги.
— Быстро! Покайтесь! — бормотал он. — Десять раз «Ave», десять «pater Noster»[185] для отпущения грехов. Вам нужно будет позже еще раз исповедоваться, но сейчас покайтесь.
Он слушал ее бормотание по другую сторону решетки. Быстро проговорил он формулу отпущения грехов: «Те absolvat Dominus Jesus Christus; ego autem eius auctoritate te absolve ab omni vinculo… Denique, si absolvi potes, ex peccatis tuis ego te absolve in nomine Patris…»[186]
Прежде, чем он кончил, сквозь толстый занавес исповедальни проник свет. Свет разгорался ярче и ярче, пока вся кабина не осветилась, словно в яркий полдень. Занавес начал дымиться.
— Обождите! — проговорил он свистящим шепотом. — Обождите, пока оно погаснет.
— …обождите обождите обождите пока оно погаснет, — эхом отозвался незнакомый нежный голос из-за решетки. Это не был голос миссис Грейлес.
— Миссис Грейлес? Миссис Грейлес?
Она ответила ему заплетающимся дремотным бормотанием:
— Я никогда не считала… я никогда не считала… никогда любовь… любовь…
Голос словно отдалялся. Это был не тот голос, который только что отвечал ему.
— А теперь бегите, быстро!
Не дожидаясь, пока она обратит внимание на его слова, он выскочил из исповедальни и помчался к алтарю. Свет потускнел, но все еще обжигал кожу полуденным зноем. Сколько секунд еще осталось? Церковь была полна дыма.
Он метнулся в святилище, споткнулся на первом шаге, посчитал это коленопреклонением и вошел в алтарь. Дрожащими руками он вынул из дарохранильницы наполненную телом Христовым дароносицу, снова преклонил колени перед Сущим, схватил тело Бога своего и бросился с ним прочь.
Здание обрушилось на него.
Когда он очнулся, ничего не было, кроме пыли. Он был придавлен до пояса. Он попытался пошевелиться. Одна рука была свободной, но другая рука была погребена под обломками, пригвоздившими ее к земле. В свободной руке он все еще держал дароносицу, но, падая, он ударил ее о пол, крышка отлетела, и несколько облаток выпало.
Он решил, что взрывная волна выбросила его из храма. Он лежал в пыли и смотрел на остатки розового куста, зацепившиеся за груду камней. На ветке сохранилась роза — оранжево-розовая, армянская, заметил он. Лепестки ее были опалены.
В небе мощно ревели моторы, голубые вспышки мигали сквозь пыль. Вначале он не почувствовал боли. Он пытался вытянуть шею, чтобы посмотреть, что за бегемот сидит на нем, но при этом тело свела такая боль, что глаза заволокло пеленой. Он слабо вскрикнул. Он не мог больше смотреть назад. Пять тонн битого камня подмяли его под себя. Наверное, что-нибудь еще осталось от него там, ниже пояса.
Он начал собирать маленькие облатки. Он бережно передвигал их свободной рукой и осторожно доставал каждую из песка. Ветер грозил отправить в бесконечное путешествие эти маленькие частицы тела Христа. «Как-нибудь, Господи, я попытаюсь, — подумал он. — Кто-нибудь нуждается в последнем обряде? В последнем причастии? Пусть они приползут ко мне, если хотят. Остался ли кто-нибудь?»
Из-за ужасного рева он не мог услышать никаких голосов.
Тонкая струйка крови заливала ему глаза. Он вытер ее рукавом, чтобы не запачкать облатки окровавленными пальцами. Дурная кровь, Господи, моя, не Твоя. Deabla me.[187]
Он собрал части тела Христова в дароносицу, но несколько облаток были вне его досягаемости. Он потянулся было за ними, но у него снова потемнело в глазах.
— Иисус-Мария-Иосиф! Помогите!
Он услышал слабый ответ, далекий и едва слышный за рокотом неба. Это был нежный незнакомый голос, который он слышал в исповедальне, и он снова, словно эхо, повторил слова:
— Иисус мария иосиф помогите…
— Что?! — крикнул он.
Он позвал еще несколько раз, но никакого ответа не получил. Пыль начала оседать. Он поставил на место крышку дароносицы, чтобы облатки не запылились. Некоторое время после этого он лежал тихо, закрыв глаза.
Трудность доли священника заключается в том, чтобы в конце концов самому исполнять советы, которые даешь другим. Природа не налагает на тебя ничего такого, к чему не подготовила бы тебя. «Вот почему я начал рассказывать ей, что говорил стоик, прежде чем рассказать ей, что говорил Бог», — подумал он.
Боль была несильной, только ужасно чесалась погребенное под обломками тело. Он попытался почесаться, но его пальцы повсюду натыкались на камни. Зуд сводил с ума. Расплющенные нервные окончания возбуждали идиотское желание чесаться. Он чувствовал себя весьма недостойно.
«Эй, доктор Корс, откуда вы можете знать, что зуд меньшее зло, чем боль?»
Он немного посмеялся над этим, но смех неожиданно вызвал новую черную волну. Он выцарапался из этой темноты под аккомпанемент чьих-то стонов. Вдруг священник понял, что стонет он сам. Зерчи испугался. Зуд превратился в боль, но стоны были выражением неприкрытого ужаса, а не боли. Теперь больно было даже дышать. Боль упорствовала, но он мог выносить ее. Ужас возник из последнего испытания чернильной темнотой. Темнота, казалось, нависала над ним, домогалась его, жадно ждала его — большой черный аппетит, алчущий пожрать его душу. Боль он мог вынести, но не эту Ужасающую Тьму. Или было что-то такое, чего там не могло быть, или здесь было нечто, что следовало доделать. Если бы он поддался этой темноте, то уже ничего не мог бы сделать или переделать.