Сознавая справедливость наказания, люди здесь сражались с полным сознанием долга и воинской чести. С тем же сознанием они готовы были искупить свою вину кровью, даже ценой собственной жизни. С таким составом батальона командирам и политработникам работать было куда легче, чем в штрафной роте, где на одного штрафника из числа солдат, сержантов и старшин приходилось десять рецидивистов уголовного мира.
Обмундирован батальон был по-разному. Были одетые в солдатские шинели и кирзовые сапоги, положенные в батальоне по форме, другие — в офицерских шинелях со споротыми знаками различия, в хромовых или яловых офицерских сапогах, на головах — солдатские шапки-ушанки, офицерские шапки, папахи, даже фуражки. Все зависело от того, кто когда прибыл в батальон. А так как состав его то и дело менялся, то и пестрота в обмундировании оставалась постоянной.
Интересное зрелище представлял собой батальон и по личному составу. Тут были и бывшие молоденькие худощавые лейтенанты, и покладистые майоры и подполковники, солидные полковники и толстопузые интенданты-снабженцы.
Характерная особенность. В штрафной роте люди охотно рассказывали о себе, как правило, нещадно перевирая и стремясь доказать, что попали сюда ни за что ни про что; в штрафбате об этом никто не заикался, и приказания здесь выполнялись по-уставному быстро, точно и четко, умело и грамотно.
Обходя огневые точки, я заметил увесистого солдата, пудов на десять, как Черчилль. Несмотря на такую свою тяжеловесную комплекцию, он энергично выпрыгнул из дзота, вытянулся и четко доложил:
— Товарищ майор! На огневой точке все спокойно. За время дежурства — никаких происшествий. Докладывает командир расчета солдат Барыгин!
Меня поразила эта недопустимая «дисциплинированность» на передовой. И как бы в подтверждение, сидевший где-то на насыпи замаскированный немец ударил по нас из пулемета. Барыгин кубарем скатился в дзот, я следом и, увидев его перепуганное лицо, в шутку спросил:
— Ну что, товарищ командир, может, еще вылезем — поговорим по-уставному?
Сконфуженный, он криво усмехнулся.
— У вас что, командиры ввели такой порядок? — спросил я.
— Никак нет, товарищ майор! — выпрямившись на коленях, возразил командир расчета. — Привычка военного, товарищ майор!
— Ну и привычка! Хорошо, что немец оказался мазилой и пули рассеялись.
Адъютант комбата капитан Файсман
Перебрался за штрафной батальон вдоль линии железной дороги и направился в соседнюю часть.
Более полугода я не видел места плацдарма, не знал, кто его теперь охраняет, какие там дислоцируются части. Меня необоримо тянуло на это место.
И вот я здесь: границей между штрафбатом и его левым соседом служила бывшая наша линия обороны, когда плацдарм был еще сравнительно небольшим клочком земли за Волховом. Сейчас, проходя этот участок, я внимательно вглядывался в землю, чтобы случайно не набрести на свои же противопехотные мины, расставленные нами в начале сорок второго... и неожиданно встретил старого друга товарища Гайворонского! Он обходил с двумя автоматчиками свой правый фланг, примыкавший к штрафному батальону.
Ни о чем не спрашивая, он подхватил меня под руку и потащил к себе на КП. По пути я поинтересовался, жив-здоров ли его комиссар Осадчий, ведь мы не виделись уже больше года. Он удивленно взглянул:
— А вы не знаете? Погиб он, под Киришами, еще в январе.
— И кто же теперь заворачивает у вас политикой?
— Теперь у меня замполитом капитан Магзумов.
— Магзумов? — удивленно переспросил я.
— Да, Магзумов, — подтвердил Гайворонский.
— Вот неожиданная встреча! — обрадовался я.
— А вы разве его знаете?
— Знаю и, кажется, больше вашего.
В блиндаже я сразу оказался в крепких объятиях Магзумова. Он трепал меня, вертел, разглядывая со всех сторон, словно стремясь открыть во мне что-то новое, ему неизвестное. Засыпал вопросами, стараясь поскорее узнать обо всем: об изменениях в дивизии, о родном Казахстане и о Балкашке, где остались его старики и любимая девушка. Рассказывая, я тоже внимательно его рассматривал. Он сильно возмужал, культурно вырос, окреп идейно, довольно свободно разбирался в политике, а звание капитана просто вросло в него. Одно ему мешало — казахский акцент; как ни старался он яснее, четче выговаривать русские слова, ему это не всегда удавалось; например, он никак не мог выговорить «Николай Иванович» — обязательно скажет «Мекаляй Ибаныш», зато «Шустиков» — выговаривал точно, «Борис» или «Петя» — тоже правильно.
Гайворонский сидел сбоку, внимательно наблюдал за нашей встречей, не вмешиваясь и не перебивая. Не знаю, сколько времени мы проболтали с Магзумовым, только вдруг распахнулась дверь, и в блиндаж вошел... Файсман.
— О, кого я вижу! — воскликнул я. И вдруг вырвалось: — И сам не рад...
— Нет, зачем же?! Наоборот, очень рад вас видеть, — возразил Файсман. — Вы знаете, с тех пор как ушел из саперного батальона, кроме вас, никого еще не встречал ни из батальона, ни из штаба дивизии, ни даже из политотдела дивизии. Вот, оказывается, как до нас далеко.
— Да нет, не так уж и далеко, если я за шестьдесят километров до вас добрался.
Все удивились и чуть ли не разом спросили:
— Как? Почему за шестьдесят километров? Разве тут будет шестьдесят?
— Куда?
— Ну, до Киришей.
— Так ведь я давно Кириши оставил.
— Как оставил?!
— Так и оставил! Бросил их и ушел в Будогощь!
Все с недоумением и интересом ждали моего откровения, и я коротко рассказал, что уже более трех месяцев работаю в политотделе армии, а со своей дивизией имею лишь периодическую связь. После такого известия прежний интерес ко мне заметно упал, мое сообщение для них оказалось неожиданными и каким-то далеким.
— А какая же теперь наша армия? — вдруг спросил меня Гайворонский.
— А вы что, не знаете? — удивился я.
— Представьте себе, не слыхал. Знаю, что фронт у нас Волховский, а в какую армию входим, не знаю, — откровенно признался он. — Знаю, что в сорок первом под Волховом воевали в 54-й армии, а вот после этого... В какой армии брали Кириши, Черницы и этот плацдарм? Сами знаете, какие бои шли, не до того было. Да и на что они нам, эти армии? Мы с ними дела не имеем. Полк, дивизия — вот наше начальство, этих мы знаем.
И действительно, об армии на передовой часто знали меньше, чем о фронте. На передовой почти каждый солдат хорошо знал, что он находится на Волховском фронте, но в составе какой армии, мало знали даже из числа офицеров. Зато свой полк и дивизию каждый знал хорошо. Это объясняется тем, что полки и отдельные части дивизий никогда не меняются — это постоянные единицы. Фронт — тоже более стабильное соединение. Что же касается армий и корпусов, то они подвергаются более частой передислокации, переходят из фронта во фронт. Кроме того, армейские работники редко доходят до передовой, большинство их заканчивают свои командировки дивизией или, в лучшем случае, полком, особенно те, кто пришел в армейский аппарат сверху.
Беседа наша теперь приняла совершенно иной характер. Если прежде меня все спрашивали, то теперь уже я расспрашивал своих собеседников и друзей:
— Ну, а вы, товарищ Файсман, как попали в первый батальон?
— Да, собственно, в третьем батальоне, куда меня назначили, мне не пришлось работать, я там пробыл всего несколько дней, и меня перевели сюда, с тех пор здесь и работаю. Но знаете, товарищ майор, если бы сейчас предложили вернуться в саперный батальон — ни за что не согласился! Вы знаете, какая здесь интересная работа? Трудная, опасная, но живая, боевая — здесь видишь войну в глаза, чувствуешь себя непосредственным ее участником и понимаешь, что от тебя зависит успех или провал боя, всей операции, стараешься отдать делу не только самого себя, но и направить на его успех все, что тебе подчинено и что поручено. И вот представьте, я не только привык к этой работе, но, откровенно говоря, полюбил ее; кажется, если бы меня вернули обратно в батальон, я бы оттуда либо сбежал, либо заплесневел там. — И, усмехнувшись, спросил меня: — А, когда меня переводили в стрелковый батальон, я ведь тогда струсил, помните?
— Ну, как такое не помнить, помню все хорошо, — подтвердил я.
— Вы знаете, — продолжал Файсман, — мне до сих пор стыдно и тяжело, когда вспоминаю, а иногда становится даже страшно. И как я вам благодарен, что вы тогда так зло меня пробрали! Вы меня словно разбудили. Я тогда от обиды и страха совсем потерял чувство меры, не отдавал отчета, что делаю. Если бы не вы, меня расстреляли бы, как жалкого труса. До сих пор не знаю, что меня толкнуло тогда вернуться, не пойти в штаб...
— А разве вы не ходили? — спросил я.
— Нет. Не ходил. И это меня спасло. Попади я тогда на глаза Замировскому, он бы меня расстрелял собственноручно, для комдива достаточно одного слова «трус». А когда вы на меня обрушились, что я жалкий трус, что по случайной ошибке ношу партийный билет, что я... — он захлебнулся и почти сквозь слезы продолжал, — будто я заодно с фашистами, тут с меня сразу слетело все, словно резким ветром обдуло, тут только я понял и, кажется, нутром ощутил всю глубину, всю тяжесть своей ошибки, своего недостойного офицера — я уже не говорю, коммуниста! — поведения.