попыталась вместо башмаков, которые кто-то украл, пока я принимала душ, отыскать хотя бы пару деревянных сабо одного размера.
Польские узницы вытатуировали нам на руке номер карандашом с острым кончиком, который макали в краску. За считаные минуты вся наша прошлая и будущая жизнь растворилась и из человеческих существ мы превратились в ничтожные номера в списке. Наши жизни больше нам не принадлежали.
Ночевали мы в пустом помещении на холодном каменном полу. Как бы все ни были измождены, никто из нас не мог уснуть. Мы прижимались друг к другу, чтобы немного согреться, дрожали от холода и плакали от бессилия, унижения и страха.
Женщина рядом со мной молилась. Ее звали Труда, и ее большие глаза напоминали мне Розу. Жива ли еще моя хрупкая сестричка, думала я, или, может, ее постигла та же участь, что и меня? Спрятал ее город, который мне пришлось покинуть? Город с гудящей рекой, мощеными улицами и домами, помнящими, как выглядят люди, которые умерли задолго до моего рождения. Я свернулась калачиком. Я тоже умру, но одна и далеко от дома. И никогда не узнаю, что стало с теми, которых я любила и которые любили меня.
Еще не рассвело, когда нас, голодных и продрогших, выгнали на апель[11]. Вонь, которую мы почувствовали с самого приезда в лагерь, сделалась еще сильнее. Она мешалась с дымом, поднимавшимся над низкими крышами, и стелилась по земле. Мы стояли на просторной площадке перед деревянными бараками и едва держались на ногах. Когда построение закончилось, уже светало. Нас снова загнали в бараки и наконец-то дали попить горькой темной жидкости. Женщины теснились вокруг узницы, которая на тележке развозила ведра с чаем, расспрашивали, но та лишь качала головой и молчала.
Труда с красными глазами крепко схватила ее за руку, трясла ее и кричала:
— Скажи нам, куда увели наших родных, расскажи, где наши дети.
Женщина посмотрела на руку, которая сжимала ее худой локоть, потом подняла глаза на Труду и кивнула на клубы темного дыма, что валил из труб на окраине лагеря.
— Их сожгли. Их всех сожгли.
Несколько секунд стояла тишина, потом раздался первый всхлип, и все помещение огласили отчаянные рыдания. Мы повидали уже достаточно, чтобы понять, что это правда. Я только радовалась, что в Биркенау прибыла одна, потому что самым страшным для женщин, разделенных со своими семьями, стал миг, когда они поняли, что вездесущий тошнотворный сладковатый запах гари, который мы вдыхали с самого приезда в лагерь, это единственное, что осталось от их близких.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Мезиржичи
Людям, которых я люблю и которые любят меня, я приношу несчастье. Я давно уже это знаю. Мама умерла, потому что я задержала наш отъезд в Англию. Я приговорила к смерти Лео, потому что не смогла держать язык за зубами и указала его как отца своего ребенка. Тем самым я обеспечила ему билет в Аушвиц. Даже нашего мальчика я не спасла.
В Аушвице умирали люди гораздо сильнее и смелее меня, но я выжила. А потом внезапно и Роза со своей семьей умерла, а я продолжаю жить. Неужели я уцелела только для того, чтобы приносить новые несчастья?
Первые дни после того, как я узнала о смерти Розы, сплываются у меня в одно черное пятно. Я лежала на застланной кровати, и голова моя была так же пуста, как и душа. Стоило мне закрыть глаза, как лавина вины обрушивалась на меня и поднимала с кровати. Я садилась за стол, выуживала из ящика кусок хлеба, отламывала корочку и совала в рот.
Целых девять лет Роза пыталась залечить мою душу. Собирала ее по кусочкам, складывала их друг с другом, сшивала нитью своей любви. Наверное, ей никогда не удалось бы заживить все раны и вернуть меня к жизни, потому что некоторые обломки были потеряны навсегда, но туман уже не казался мне таким густым, и упреки умерших не звучали так громко. Но нитка, которой она сметала кое-как мою душу, оказалась очень непрочной и не выдержала такую сильную боль. Под тяжестью угрызений совести все швы разошлись, и я снова рухнула в пучину тоски.
Я сидела за столом и ждала смерти, когда через пелену тумана до меня донесся звонок в дверь. Я подняла голову, но не встала. Путь до двери казался мне слишком долгим и напрасным. Потом позвонили во второй раз. Я покорно отодвинула стул и направилась к двери.
Выражение лица мужчины, стоящего на холодной плитке лестничной площадки, было мне знакомо. Испуг, жалость, грусть и отвращение. Мне было плевать, что люди на меня так смотрят, но только не этот мужчина, ему нельзя. Ведь он виноват в том, что со мной случилось, в том, как я выгляжу теперь и что от меня осталось.
Он с омерзением попятился.
— Тебе что тут нужно? — Меня трясло от ярости. Сквозь гул в ушах до меня доносился лающий голос. Он набирал высоту и громкость, кружил в воздухе и опускался мне на плечи. Я должна забрать Миру, говорил он. Розину Миру? Она у Горачеков. Почему мне никто не сказал? Почему она раньше ко мне не пришла?
Ярослав Горачек уже сбежал по лестнице вниз, а я все стояла на пороге и размышляла, что мне делать. Я знала только одно — Ярославу и Иване я Розину дочку не отдам.
Аушвиц, октябрь 1944 — январь
1945 Апель в четыре утра, коричневая водица вместо чая, очередное бесконечное построение и пересчет, мороз, ветер, из еды только жидкая баланда в полдень и кусок хлеба вечером. Трехэтажные нары, где из-за тесноты можно лежать только на боку. Вместо туалета ведро у входа в барак. Холод, голод, жажда, грязь, вши и изнурительные переклички. После каждой из них нас оставалось на двух-трех человек меньше.
На пятый день на утреннем построении вызвали несколько номеров. Среди них было и мое. К тому времени оно уже отпечаталось у меня в