В ситуациях, когда решение приходилось принимать мгновенно, было очень много запутанного. Все зависело порой от мелочей, не хватало времени обдумать случившееся и остеречься сделать неверный шаг. Многое совершалось в хаосе, лихорадочно, под давлением других людей. Совершалось больными и истощенными блокадниками, иногда с трудом сознававшими последствия своих действий. Драматическую и необычайно яркую иллюстрацию этого хаоса мы находим в дневнике И. Д. Зеленской, где описана эвакуация беременной дочери и ее мужа. Процитируем как можно полнее эту часть дневника – от рассказа о домашних сборах до описания трагедии на вокзале. Она не нуждается в подробных комментариях: «Очень тяжела была для него [Бориса, мужа дочери. – С. Я.] процедура одевания. Она заняла добрый час времени, пока он медленно надевал вещь за вещью. Я перевязала ему больные ноги… Ноги отекли как тумбы… Вся кожа на пятках как-то странно отслоилась и висела мешком. А настоящей обуви на ноги не было. Пришлось напяливать лохмотья валенок, в которых он все время ходил, и это было так мучительно и трудно, что был момент, когда мне показалось, что не удастся даже их натянуть на распухшие ноги и хоть не трогайся с места из-за этого. Наконец, справились, но все это отняло у Бориса много сил. Вышли в 4 часа. С лестницы он спустился, но на улице сделал десяток шагов и ноги отказали. Мы с Наташей посадили его на санки сверх вещей и повезли. Это было нелегким делом, тем более, что он все время боялся упасть и тормозил ногами, которые вез по земле. Но все-таки дотащили до вокзала. Мне удалось устроить их с вещами в битком набитом зале ожидания, а не на улице, но Борис уже начал слабеть: сядет, а встать без помощи не может.
Посадки вместо шести часов дождались в десять. На перроне кочевье людей с салазками и тюками и кое-где, как страшное предупреждение, человеческие заторы: кто-то еще обессилел и упал. Еще когда мы только входили в вокзал, нам навстречу двое мужчин тащили под руки женщину с лицом скелета в морщинах, на подогнутых коленях ноги у нее волоклись как мешки. Когда мы, не рискуя влезать с больным в давку, пропустили основную массу и вышли на перрон, Борис почти не мог идти. Я отправила Наташу с тяжелыми вещами вперед «занимать место», как мы наивно полагали, а сама решила потихоньку довести Бориса до вагона. Тут он в первый раз у меня упал. С трудом удалось его поставить на ноги и шаг за шагом с просьбами и подбадриванием довести до какой-то тумбы. Дальше он не мог идти. Я поймала парня, который за табак на закурку согласился довезти его на санках к вагону, который как на грех был в самой голове поезда. Кое-как мы его доставили и нашли у вагона Наташу с вещами в самом безнадежном положении: кроме нас толпилось человек тридцать с посадочными талонами в этот же вагон, уже набитый до отказа людьми и грузом вплоть до площадок. Дело было уже часов в 11, морозно, ветрено. Борис начал обмерзать и, когда Наташа ушла хлопотать о посадке, стал падать даже с санок. Один раз упал лицом вниз. Я уже не могла его поднять. Подошли три милиционера и грубо втащили его на перрон по лесенке. Язык у него уже коснел, и он повторял только одно: «Хочу в вагон». Вернулась Наташа, ей устроили посадку, но увидя, в каком состоянии Борис, она заметалась: ехать ли? Оставаться с ним? Бросилась ко мне: „Мамуля, кого мне спасать, Бориса или ребенка?" кто-то из институтского начальства подошел, взглянул на Бориса: „Идите сейчас же садитесь. Все равно он до утра не доживет". Я тоже прикрикнула на Наташу: „Уезжай, я остаюсь и позабочусь о нем". Борис в это время уже был, по-видимому, без сознания. Наташа вызвала девушек с носилками из сандружины и его унесли в медпункт. Пока мы возились с ним, у Наташи украли чемоданчик с продовольствием и всем, самым необходимым для дороги, что было, пожалуй, больше нужно, чем все остальные вещи…Я сама обмерзла до полусознания. Валенки были насквозь мокрые, руки тоже. Два пальца я, по-видимому, обморозила… Я смутно представляю себе, как Наташа садилась в вагон. Не знаю, кто помогал ей с вещами. Запомнила только номер вагона и пошла искать Бориса на медпункте. Нашла его в бессознательном состоянии без пульса, зрачки на свет не реагируют… Впрыснула ему камфору, но безрезультатно. В таком состоянии он был 21/2 часа до приезда „Скорой помощи"»[1002].
Прибывшие санитары грубо втолкнули его в машину. Больше она Бориса не видела. Не нашла его ни в моргах, ни в больницах и даже заподозрила, не ограбили ли его санитары в дороге и не выбросили ли затем где-то из машины. Ребенка дочери не удалось спасти – как в капле воды, в этой трагедии высветились и надлом, и стойкость до конца сопротивлявшихся смерти блокадников.
6
Главным мерилом истинных чувств людей была готовность поделиться хлебом. Лишнего хлеба у сотен тысяч простых ленинградцев не было. Любой подарок означал, что отдавали часть своего скудного пайка. Делились с родными всем: продуктами, дровами, кипятком[1003]. Подарки нередко были самыми мизерными («кусочек сахару маленький», «крошки хлеба», «маленький ломтик масла», «крохи из своего пайка», «штука печенья»)[1004] – получавшие их понимали, что им отдавали последнее. Продавали свои вещи[1005], порой и самые дорогие, за бесценок, чтобы помочь близким. Делились и суррогатами – студнем из столярного клея, оладьями из обойного клея, дурандой, шкурами, жмыхами – кто чем мог[1006].
Было, конечно, и другое. У истощенных, не имевших возможности постоять за себя родных отбирали карточки, обрекая их на гибель. Тайком от голодавших, не обращая на них внимания, а то и обворовывая их, доставали себе продукты и не делились ими, не могли удержаться и съедали чужой паек[1007]. «Случалось, что стариков вообще оставляли без пищи. Все равно, дескать, вам погибать, лучше внуков спасти», – отмечал парторг ЦК ВПК(б) на заводе «Электросила» В. Е. Скоробогатенько[1008]. Примеры жестокости обнаруживались и в отношениях самых близких людей – мужей, жен, детей, родителей, братьев, сестер[1009]. «Я даже дома боялась, что кто-нибудь из родных возьмет хлеб», – вспоминала А. О. Змитриченко[1010]. Едва бы кого удивили в то время слова одной из блокадниц, видевшей, как голодает и плачет ее бабушка, но бравшей от нее хлеб: «А мне, протяни мне все, я все съем… Мне… не было и жаль никого… Все притуплялись вот эти чувства»[1011].
Больше надежд на получение помощи оставалось у семей, чьи родственники находились в войсках и служили вблизи города. Многие военнослужащие не сразу могли узнать, как бедствуют их семьи: цензоры строго вымарывали из писем строки о голоде в Ленинграде. Еще меньше о ленинградской катастрофе могли знать те, кто воевал на далеких фронтах – а к ним тоже обращались с просьбами родные. Делились солдаты всем – это мог быть и хлеб, а мог и кусок конины; иногда отдавали и свой военный продуктовый аттестат. Происходило своеобразное перераспределение продуктов – от менее голодных к предельно истощенным, от тех, кто чувствовал стыд перед близкими, получив лучший кусок хлеба, к тем, кому в городе никто не хотел помочь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});