Но Дюруа уже ничего не видел, он слушал и не понимал. Г-жа де Марель была здесь, сзади него. Что ему делать? Поклонись он ей, она, чего доброго, повернется к нему спиной или ответит дерзостью. А если он к ней не подойдет, то что подумают другие?
«Во всяком случае, надо оттянуть момент встречи», — решил Дюруа. Он был так взволнован, что у него мелькнула мысль, не сказаться ли ему больным и не уйти ли домой.
Осмотр картин был закончен. Вальтер поставил лампу на стол и пошел встречать новую гостью, а Дюруа снова принялся рассматривать картины, точно он не мог на них налюбоваться.
Он терял голову. Что ему делать? Он слышал голоса, до него долетали обрывки разговора.
— Послушайте, господин Дюруа, — обратилась к нему г-жа Форестье.
Он поспешил к ней. Ей надо было познакомить его с одной своей приятельницей, которая устраивала бал и желала, чтобы о нем появилась заметка в хронике «Французской жизни».
— Непременно, сударыня, непременно… — бормотал он.
Госпожа де Марель находилась теперь совсем близко от него. Ему не хватало смелости повернуться и отойти.
Вдруг ему показалось, что он сошел с ума.
— Здравствуйте, Милый друг, — отчетливо произнесла г-жа де Марель. — Вы меня не узнаете?
Он живо обернулся. Она стояла перед ним, приветливо и радостно улыбаясь. И — протянула ему руку.
Дюруа взял ее руку с трепетом: он все еще опасался какой-нибудь каверзы или ловушки.
— Что с вами случилось? Вас совсем не видно, — простодушно сказала она.
— Я был так занят, сударыня, так занят, — тщетно стараясь овладеть собой, залепетал он. — Господин Вальтер возложил на меня новые обязанности, и у меня теперь масса дел.
Госпожа де Марель продолжала смотреть ему в лицо, но ничего, кроме расположения, он не мог прочитать в ее глазах.
— Я знаю, — сказала она. — Однако это не дает вам права забывать друзей.
Их разлучила только что появившаяся толстая декольтированная дама с красными руками, с красными щеками, претенциозно одетая и причесанная; по тому, как грузно она ступала, можно было судить о толщине и увесистости ее ляжек.
Видя, что все с нею очень почтительны, Дюруа спросил г-жу Форестье:
— Кто эта особа?
— Виконтесса де Персмюр, та самая, которая подписывается «Белая лапка».
Дюруа был потрясен, он чуть не расхохотался.
— Белая лапка! Белая лапка! А я-то воображал, что это молодая женщина, вроде вас. Так это и есть Белая лапка? Хороша, хороша, нечего сказать!
В дверях показался слуга.
— Кушать подано, — объявил он.
Обед прошел банально и весело: это был один из тех обедов, во время которых говорят обо всем и ни о чем. Дюруа сидел между старшей дочерью Вальтера, дурнушкой Розой, и г-жой де Марель. Соседство последней несколько смущало его, хотя она держала себя в высшей степени непринужденно и болтала с присущим ей остроумием. Первое время Дюруа волновался, чувствовал себя неловко, неуверенно, точно музыкант, который сбился с тона. Но постепенно он преодолевал робость, и в тех вопросительных взглядах, которыми они обменивались беспрестанно, сквозила прежняя, почти чувственная интимность.
Вдруг что-то словно коснулось его ступни. Осторожно вытянув ногу, он дотронулся до ноги г-жи де Марель, и та не отдернула ее. В эту минуту оба они были заняты разговором со своими соседями.
У Дюруа сильно забилось сердце, и он еще немного выставил колено. Ему ответили легким толчком. И тут он понял, что их роман возобновится.
Что они сказали друг другу потом? Ничего особенного, но губы у них дрожали всякий раз, когда встречались их взгляды.
Дюруа, однако, не забывал и дочери патрона и время от времени заговаривал с ней. Она отвечала ему так же, как и ее мать, — не задумываясь над своими словами.
Справа от Вальтера с видом королевы восседала виконтесса де Персмюр. Дюруа без улыбки не мог на нее смотреть.
— А другую вы знаете — ту, что подписывается «Розовое домино»? — тихо спросил он г-жу де Марель.
— Баронессу де Ливар? Великолепно знаю.
— Она вроде этой?
— Нет. Но такая же забавная. Представьте себе шестидесятилетнюю старуху, сухую как жердь, — накладные букли, вставные зубы, вкусы и туалеты времен Реставрации.
— Где они нашли этих ископаемых?
— Богатые выскочки всегда подбирают обломки аристократии.
— А может быть, есть другая причина?
— Никакой другой причины нет.
Тут патрон, оба депутата, Жак Риваль и Норбер де Варен заспорили о политике, и спор этот продолжался до самого десерта.
Когда все общество вернулось в гостиную, Дюруа подошел к г-же де Марель и, заглянув ей в глаза, спросил:
— Вы позволите мне проводить вас?
— Нет.
— Почему?
— Потому что мой сосед, господин Ларош-Матье, отвозит меня домой всякий раз, как я здесь обедаю.
— Когда же мы увидимся?
— Приходите ко мне утром завтракать.
И, ничего больше не сказав друг другу, они расстались.
Вечер показался Дюруа скучным, и он скоро ушел. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варена. Старый поэт взял его под руку. Они работали в разных областях, и Норбер де Варен, уже не боясь встретить в его лице соперника, относился к нему теперь с отеческой нежностью.
— Может, вы меня немножко проводите? — спросил он.
— С удовольствием, дорогой мэтр, ответил Дюруа.
И они медленным шагом пошли по бульвару Мальзерба.
Париж был почти безлюден в эту морозную ночь, — одну из тех ночей, когда небо словно раскинулось шире, звезды кажутся выше, а в ледяном дыхании ветра чудится что-то идущее из далеких пространств, еще более далеких, чем небесные светила.
Некоторое время оба молчали.
— Ларош-Матье производит впечатление очень умного и образованного человека, — чтобы что-нибудь сказать, заметил наконец Дюруа.
— Вы находите? — пробормотал старый поэт.
Этот вопрос удивил Дюруа.
— Да, — неуверенно ответил он. — И ведь его считают одним из самых даровитых членов палаты.
— Возможно. На безрыбье и рак рыба. Видите ли, дорогой мой, все это люди ограниченные, — их помыслы вращаются вокруг политики и наживы. Узкие люди, — с ними ни о чем нельзя говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум у них затянуло тиной или, вернее, нечистотами, как Сену под Аньером.
Ах, как трудно найти человека с широким кругозором, напоминающим тот беспредельный простор, воздухом которого вы дышите на берегу моря! Я знал таких людей — их уже нет в живых.
Норбер де Варен говорил внятно, но тихо, — чувствовалось, что поэт сдерживает голос, иначе он гулко раздавался бы в ночной тишине. Поэт был взволнован: душу его, казалось, гнетет печаль и заставляет дрожать все ее струны, — так содрогается земля, когда ее сковывает мороз.
— Впрочем, — продолжал он, — есть у тебя талант или нет, — не все ли равно, раз всему на свете приходит конец!
Он смолк.
У Дюруа было легко на сердце.
— Вы сегодня в дурном настроении, дорогой мой, — улыбаясь, заметил он.
— У меня всегда такое настроение, дитя мое, — возразил Норбер де Варен. — Погодите: через несколько лет и с вами будет то же самое. Жизнь — гора. Поднимаясь, ты глядишь вверх, и ты счастлив, но только успел взобраться на вершину, как уже начинается спуск, а впереди — смерть. Поднимаешься медленно, спускаешься быстро. В ваши годы все мы были веселы. Все мы были полны надежд, которые, кстати сказать, никогда не сбываются. В мои годы человек не ждет уже ничего… кроме смерти.
Дюруа засмеялся:
— Черт возьми, у меня даже мурашки забегали.
— Нет, — возразил Норбер де Варен, — сейчас вы меня не поймете, но когда-нибудь вы вспомните все, что я вам говорил.
Видите ли, настанет день, — а для многих он настает очень скоро, — когда вам, как говорится, уже не до смеха, когда вы начинаете замечать, что за всем, куда ни посмотришь, стоит смерть.
О, вы не в силах понять самое это слово «смерть»! В ваши годы оно пустой звук. Мне же оно представляется ужасным.
Да, его начинаешь понимать вдруг, неизвестно почему, без всякой видимой причины, и тогда все в жизни меняет свой облик. Я вот уже пятнадцать лет чувствую, как она гложет меня, словно во мне завелся червь. Она подтачивала меня исподволь, день за днем, час за часом, и теперь я точно дом, который вот-вот обвалится. Она изуродовала меня до того, что я себя не узнаю. От жизнерадостного, бодрого, сильного человека, каким я был в тридцать лет, не осталось и следа. Я видел, с какой злобной, расчетливой кропотливостью она окрашивала в белый цвет мои черные волосы! Она отняла у меня гладкую кожу, мускулы, зубы, все мое юное тело, и оставила лишь полную отчаяния душу, да и ту скоро похитит.
Да, она изгрызла меня, подлая. Долго, незаметно, ежесекундно, беспощадно разрушала она все мое существо. И теперь, за что бы я ни принялся, я чувствую, что умираю. Каждый шаг приближает меня к ней, каждое мое движение, каждый вздох помогают ей делать свое гнусное дело. Дышать, пить, есть, спать, трудиться, мечтать — все это значит умирать. Жить, наконец, — тоже значит умирать!