Ульрих вдруг умолк.
Агата залилась краской.
Если бы Ульрих выбирал слова с намерением лицемерно сообщить Агате неизбежно связанные с ними представления о процессе любви, он осуществил бы свое желание.
Он стал искать спички, только чтобы как-то разрядить создавшуюся без преднамеренья атмосферу.
— Во всяком случае, — сказал он, — любовь, если это любовь, — исключение и не может служить образцом для обыденной жизни.
Агата схватила концы скатерти и закутала ею ноги.
— Увидь и услышь нас посторонние, уж не стали бы они говорить о каких-то противоестественных чувствах? — спросила она вдруг.
— Глупости! — возразил Ульрих. — Смутное удвоение себя в противоположной природе — вот что чувствует каждый из нас. Я представляю собой мужчину, ты — женщину. Говорят, что каждому свойству в человеке соответствует смутно намеченное или подавленное противоположное свойство. Во всяком случае, если человек не безнадежно самодоволен, он по такому противоположному свойству тоскует. И мой, значит, вышедший на свет антипод ускользнул в тебя, а твой — в меня, и они великолепно чувствуют себя в обменянных телах, просто потому что не слишком высоко ставят свое прежнее окружение и открывавшийся оттуда вид!
Агата подумала: «Обо всем этом он когда-то уже сказал больше. Почему он смягчает?»
То, что говорил Ульрих, подходило, спору нет, к жизни, которую они вели как два товарища, порой, когда общество других людей дает им для этого время, удивляющиеся, что они мужчина и женщина, но в то же время и близнецы. Если между двумя людьми есть такое согласие, то их раздельные отношения с миром приобретают очарование невидимой укрытости друг в друге, обмена платьем и телами и веселого, спрятанного за двумя разными масками внешности обмана, которым двуединые дурачат тех, кто не подозревает о нем. Но эта игривая и слишком подчеркнутая веселость — так дети иногда поднимают шум, вместо того чтобы просто шуметь! — не подходила к той серьезности, тень которой, падавшая с большой высоты, иногда невольно заставляла молчать их, брата и сестры, сердце. Так и произошло однажды вечером, когда они перед сном случайно еще раз встретились и Ульрих, увидев сестру в длинной ночной рубашке, вздумал пошутить и сказал:
— Если бы мы жили сто лет назад, я бы сейчас воскликнул: «Мой ангел!» Жаль, что это слово вышло из употребления!
Тут он умолк, смущенно подумав: «Не единственное ли это слово, которым мне следовало бы ее называть?! Не подруга, не женщина! Еще говорили: „Небесное созданье!“ Наверно, это немного выспренне, но все же лучше, чем вообще не осмеливаться поверить себе!»
А Агата подумала: «Мужчина в пижаме не кажется ангелом!» Но он казался диким и широкоплечим, и она вдруг устыдилась, пожелав, чтобы это сильное лицо с растрепанными волосами затемнило ей глаза. Она каким-то физически невинным образом чувственно возбудилась; кровь ее мощными волнами пробегала по телу и, забирая всю силу внутри ее, разливалась по коже. Не будучи так фанатична, как брат, она чувствовала то, что чувствовала. Если чувствовала нежность, то чувствовала нежность — не ясность мыслей и не моральную просветленность, хотя в нем она и любила такое несходство с собой, и боялась его.
И снова и снова, изо дня в день, все подытоживая, Ульрих приходил к мысли: в сущности это протест против жизни! Они шагали по городу рука об руку. Подходя друг к другу по росту, подходя друг к другу по возрасту, подходя друг к другу по взгляду на вещи. Шагая бок о бок, они не могли хорошенько видеть друг друга. Высокие, приятные друг другу фигуры, они только от радости выходили на улицу и на каждом шагу чувствовали дыхание своего контакта среди всего чужого вокруг. Мы составляем одно целое! Это чувство, в котором нет ничего необыкновенного, делало их счастливыми, и, наполовину отдаваясь, наполовину сопротивляясь ему, Ульрих сказал:
— Смешно, что мы так довольны тем, что мы брат и сестра. Для всех это самое обычное родство, а мы вкладываем в это что-то особенное?!
Может быть, он обидел ее этим. Он прибавил:
— Но я всегда этого хотел. Мальчиком решил, что женюсь только на женщине, которую удочерю девочкой и воспитаю. Думаю, впрочем, что у многих мужчин бывают такие фантазии, они просто банальны. Но я, будучи взрослым, однажды действительно влюбился в такого ребенка, хотя всего на два или на три часа! — И он продолжил свой рассказ: — Это было в трамвае. В мой вагон вошла девочка лет двенадцати, в сопровождении не то очень молодого отца, не то старшего брата. Она вошла, села, небрежно протянула кондуктору деньги на два билета, как самая настоящая дама — но без тени детской неестественности. Точно так же она говорила со своим спутником или молча слушала его. Она была на диво хороша — смуглая, полные губы, густые брови, чуть курносая. Наверно, темноволосая полька или из южных славян. По-моему, и одежда ее напоминала какой-то национальный костюм, — длинный жакет, узкая талия, небольшой корсар на шнурках и оборки у шеи и на запястьях, — но была по-своему так же совершенна, как все в этой маленькой особе. Может быть, она была албанка? Я сидел слишком далеко, чтобы слышать, как она говорила. Мне бросилось в глаза, что черты ее строгого лица опережали ее возраст и казались совершенно взрослыми. Однако это было лицо не маленькой, как карлица, женщины, а явно ребенка. С другой стороны, это детское лицо отнюдь не было незрелым предвосхищением взрослого. Иногда женское лицо бывает, кажется, завершенным в двенадцать лет, даже духовно оно как бы уже набросано крупными мазками мастера, и поэтому все, что позднее привнесет доработка, только испортит первоначальное великолепие. Можно страстно влюбиться в такую красоту — насмерть и, в сущности, без вожделения. Помню, что я робко оглядывался на других пассажиров, ибо у меня было такое чувство, что всякий порядок вокруг меня рушится. Я вышел потом вслед за ней. Но потерял ее в уличной толпе, — закончил он свой рассказ.
Подождав несколько мгновений. Агата с улыбкой спросила:
— А как согласуется это с тем, что эра любви прошла и остались только сексуальность и товарищество?
— Никак не согласуется! — воскликнул Ульрих со смехом.
Сестра подумала и очень сурово заметила — это прозвучало намеренным повторением его собственных слов… сказанных в вечер их встречи:
— Все мужчины хотят играть в братиков и сестричек. Наверно, в этом действительно есть какой-то дурацкий смысл. Братик и сестричка говорят друг другу «отец» и «мать», когда они под хмельком.
Ульрих опешил. Агата была не просто права: одаренные женщины — беспощадные наблюдательницы мужчин, которых они любят, только у них нет никаких теорий, и поэтому они не пользуются своими открытиями, кроме как в раздражении. Он почувствовал себя несколько обиженным.
— Это, конечно, уже объяснено психологически, — сказал он, помедлив. Совершенно очевидно также, что мы с тобой психологически подозрительны. Кровосмесительные наклонности, обнаруживающиеся в детстве также рано, как антисоциальные задатки и протест против жизни. Может быть даже, недостаточно твердая однополость, хотя я…
— Я тоже нет! — прервала его Агата и опять засмеялась — впрочем, нехотя. — Мне совсем не нравятся женщины.
— Все равно, — сказал Ульрих. — Во всяком случае, потроха психики. Можешь также сказать, что есть этакая султанская потребность обожать и быть обожаемым в полном одиночестве и отрыве от остального мира. На древнем Востоке отсюда возник гарем, а сегодня для этого есть семья, любовь и собака. А я могу сказать, что стремление обладать человеком так единолично, чтобы другой и подступиться не мог, есть признак личного одиночества в человеческом обществе, редко отрицаемый даже социалистами. Если ты выглянешь на это так, то мы не что иное, как пример буржуазной распущенности. Взгляни, какая прелесть!.. — прервал он себя и потянул ее за руку выше локтя.
Они стояли у края маленького рынка среди старых домов. Вокруг неоклассической статуи какого-то гиганта духа были разложены разноцветные овощи, раскрыты большие дерюжные зонты над прилавками, пересыпали фрукты, перетаскивали корзины, прогоняли собак от выставленного на продажу великолепия, мелькали красные лица грубого люда. Воздух гремел и звенел деловито взволнованными голосами и пахнул солнцем, льющим свой свет на всякую всячину на земле.
— Как не любить мир, если просто видишь его и слышишь его запахи?! — воодушевленно спросил Ульрих. — И мы не можем его любить, потому что не согласны с тем, что творится в головах его жителей… — прибавил он.
Такая оговорка была совсем не во вкусе Агаты, и она не ответила. Но она прижалась к руке брата; и оба поняли это так, как если бы она ласково прикрыла ему рот ладонью.
Ульрих сказал со смехом:
— Я ведь и сам себе не нравлюсь! Это следствие того, что всегда находишь какие-то недостатки в людях. Но и я должен же быть способен что-то любить, и вот тут-то сиамская сестра, не являющаяся ни мной, ни самой собой и являющаяся в такой же мере мною, как самою собой, это явно единственная точка, где пересекается все!