— Попрощался. Можешь идти. Уходи! — Она сердилась, терла глаза мокрыми красными руками, отвернувшись к нему спиной и сбрасывая его руку, когда он пытался развернуть ее к себе.
Он попробовал обратить все в шутку:
— Что ж, я-то думал, я тебе небезразличен, а оказывается, все наоборот.
— Вы мужчины. Такие храбрые. Такие самоотверженные. Так вы думаете, играя в ваши дурацкие игры. Иди, пусть тебя убьют, и не жди, что я стану горевать. Будь героем, радуйся своей могиле. Надо полагать, твои дружки поставят тебе хорошенький памятник.
— От этого разговора о могилах мне не по себе. Я просто пришел просить тебя о двух вещах. Позаботься об обезьяне, так, на всякий случай. Понимаешь…
— От нее не больше беспокойства, чем от старика, и она лучшая компания, чем ты.
— Чище? Теплее? Ладно, я не стану обижаться, если ты пустишь в свою постель это чудовище.
Она улыбнулась, на мгновение белая молния сверкнула на коричневом лице.
— А ты думаешь, ты такой уж распрекрасный.
— А разве нет?
— Я говорила тебе, каким ты можешь стать. Ты дурак.
— Пелашиль, я сомневаюсь, что хочу стать магом. Несколько дней назад я всего лишь хотел найти способ написать ангела так, как его не писал никто.
— Я показала тебе способ.
— Но сейчас я не понимаю, что я видел.
Многоцветная птица, которая была Пелашилью и не была ею. Мгновения, словно бусины, нанизанные на нить, яркие и неподвижные, словно звезды. Существо, которое он увидел в складках висящей ткани.
— Ты не сможешь понимать хикури, пока не станешь мара’акаме. До тех пор все твои сны будут просто… как игрушки.
— Развлечение?
— Да. — Пелашиль была непреклонна.
— Но этот путь кажется слишком длинным.
— Слушай. Когда ты первый раз пробуешь хикури, ты смотришь в огонь и видишь игру красок, множество стрел с цветным оперением.
— Да, — согласился Паскуале, припоминая.
— А когда мара’акаме смотрит в огонь, что видит он? Он видит бога огня Татевари. И он видит солнце. Он слышит молитвы во славу огня, в котором обитает Татевари, и эти молитвы звучат музыкой. Все это требуется понять, это необходимо, чтобы увидеть, что же Татевари отдает нам из своего сердца. Вот что ты отвергаешь. Существуют два мира, мир вещей и мир имен вещей, где обитают их сущности. Мара’акаме стоит между ними. За исключением моего хозяина, ты единственный в этом большом ужасном городе начал понимать, и ты отказываешься от этого понимания ради какого-то глупого приключения.
— Но это вовсе не глупое приключение. Правда. — Паскуале попытался объяснить, куда он идет, рассказать о вилле, об изобретении Великого Механика. — Если он может спасти всю Флоренцию, то уж спасет и меня.
Он все еще делал ошибку, говоря об этом в шутливом тоне.
— Я скажу своему хозяину, что будет война. Может быть, мы уедем, так что не надейся увидеть меня, когда вернешься, — заявила Пелашиль.
Паскуале пытался сказать об обещании синьора Таддеи, что, когда все будет позади, он отправится в путешествие и она сможет поехать с ним, но она не стала слушать, отвернулась, когда он попытался утешить ее, принялась громыхать мисками в лохани, когда он снова попробовал заговорить, и не отвечала на его мольбы.
Так что в итоге ничего не решилось. Он вышел через заднюю дверь в переулок, чтобы не идти через таверну и не встречаться с приятелями. Ему казалось, будто ему снова лет восемь.
Теперь, в темноте, в высокой траве у дороги, Паскуале проверил, который час на механическом хронометре, закрепленном у него на запястье. Прибор был толщиной в три дуката, положенных друг на друга, с единственным клинышком, который обходил циферблат, разделенный на четверти часа. Пальцами Паскуале нащупал, что клин не дошел более пятнадцати минут до часа, когда по плану он должен подойти к воротам и сдаться стражникам. У Кардано был точно такой же хронометр, в конце следующего часа он начнет наступление, вне зависимости от того, все ли получилось у Паскуале.
Идущие одинаково хронометры были самым меньшим из чудес, доставленных из мастерской Великого Механика. И они были не единственными его дарами. Когда Паскуале вернулся из таверны в Палаццо Таддеи, поджав хвост, оказалось, что старик уже не спит, а зачерпывает из миски густо сдобренные маслом бобы, приправленные розмарином. Он заполнил множество листов чертежами, пытаясь, как, пожав плечами, пояснил Якопо, найти способ вписать в круг квадрат, чтобы каждый из них занимал одинаковую площадь.
— В математике истина, — негромко заметил Великий Механик. — Только в математике. — И прибавил: — Увы, я трачу слишком много своего времени на решение подобных задач.
Паскуале уже начал привыкать к скачкам настроения старика, когда он выдвигал какую-нибудь идею, чтобы тут же опровергнуть ее. Он заметил:
— Грек, Пифагор, был уверен, что в числах заключена чистая истина. Будто бы они пыль с одежд Бога.
— Многие до сих пор в это верят. Я все время получаю письма со сложными вычислениями, которые призваны доказать, насколько стара Вселенная, насколько велика или что все основные законы можно свести к единой простой формуле. Верно, Якопо?
— Мне ли не знать, учитель! Вы же заставляете меня читать их вслух, и до чего же они скучны. Как Пифагор и его последователи и как алхимики типа Джустиниани, эти глупцы, что их пишут, убеждены, будто бы Вселенная — великая загадка, которую можно разрешить, подобрав верный ключ. Мало того, они не сомневаются, что этот гипотетический ключ дарует безграничные возможности и знания тому, кто им обладает. Они обещают вам, учитель, что вы будете владеть половиной Царства Небесного, если поможете им разгадать загадку.
— Однако, — сказал Великий Механик, — я помню, что этот Пифагор и его ученики, которые считали числа истинной сутью вещей, были сражены простым наблюдением, что отношение диагонали обычного квадрата к его стороне не является отношением двух чисел или обыкновенной дробью. Этот факт оказался столь важным, что один ученик, Хиррасус, был утоплен за его обнаружение. Я всегда сочувствовал ему. Я боюсь иррациональной толпы, которая однажды может уничтожить все достижения человечества.
Паскуале спросил разрешения и поднял один лист.
— Эти абстрактные чертежи почти красивы.
— О, я часто использовал подобные схемы, набросанные машинально, для украшения зданий, и особенно для витражей.
— Мне жаль, что я разбил ваше окно. Оно мне понравилось.
Великий Механик подался на стуле, его глаза внезапно восторженно загорелись.
— А как ты влетел! Это было самое чудесное зрелище, которое я наблюдал за последние годы. Я так долго просидел в башне, вдали от мира… Но мир нелепое место, в нем нет порядка. А мне нужен порядок, чтобы думать, нужен все больше. Самое странное в этих математических образах не то, что они порождают, как нам кажется, красоту, а то, что никто не может предсказать, какая геометрия ее породит. Уравнения для вычисления красоты не существует: она выплывает случайно, как обрывок песни вырывается из общего шума толпы, чтобы затем снова оказаться заглушённым им. Евклид считал, что геометрия является солидным основанием для верного истолкования мира, но даже в евклидовых толкованиях полно неразрешенных загадок. Я много раз сражался то с одной, то с другой загадкой… не исключено, что просто впустую тратил время. Возможно, в геометрии заключен некий иррационализм, который не вытекает из начертанных на песке аксиом. Но если опровергнуть несомненные факты геометрии, тогда придется отказаться и от архитектуры, и от искусств, от навигации и от ориентирования по звездам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});