Таким образом, японская политика в выборе союзников зиждилась “в своей основе на следовании за сильным, а не на противодействии ему” и состояла в “заключении альянса с наиболее влиятельной силой” . Японцы, как соглашался один давно живущий там представитель Запада, “быстрее, чем большинство, подчиняются force majeure и действуют заодно с теми, кого считают стоящими фактически выше себя… и еще быстрее обижаются на нападки со стороны фактически слабого, сдающего свои позиции гегемона”. Поскольку влияние США в Азии убывает, а роль Китая становится первостепенной, японская политика будет соответствующим образом изменяться, при-способливаясь к новым реалиям. На самом деле, она уже начала меняться. Ключевым вопросом в китайско-японских отношениях, как заметил Кишор Мабубани, является вопрос: “Кто главный?”. И ответ становится ясен. “Не будет никаких явно выраженных заявлений или договоренностей, но показательно, что в 1992 году, в то время когда Пекин все еще находился в относительной международной изоляции, японский император решил нанести визит в Китай” .
Теоретически японские лидеры и народ несомненно предпочли бы ту политику, которой следовали нескольких минувших десятилетий, то есть предпочли бы оставаться [c.380] под оберегающей дланью США. Однако поскольку влияние США в Азии падает, те силы в Японии, которые настаивают на том, чтобы Япония осознала свою принадлежность к азиатскому миру, рано или поздно обретут вес и японцы все же примут как неизбежность возрожденное господство Китая на восточно-азиатской сцене. Например, в 1994 году в ответ на вопрос, какая страна будет иметь наибольшее влияние в Азии в двадцать первом веке, 44 процента японской общественности назвали Китай, 30 процентов – США, и только 16 процентов назвали Японию . Япония, как предрек в 1995 году один высокопоставленный японский политик, “дисциплинированно приспособится к возвышению Китая”. А затем предложил подумать над тем же вопросом Соединенным Штатам. Первое заявление звучит весьма правдоподобно; ответ же США до сих пор не получен.
Китайская гегемония уменьшит нестабильность и снизит напряженность в Восточной Азии. Она также сократит здесь влияние США и Запада и вынудит Соединенные Штаты принять факт, который они исторически стремились предотвратить: доминирование в ключевом регионе мира другой державы. Однако степень, в какой эта гегемония угрожает интересам других азиатских стран или США, зависит отчасти от того, что происходит в Китае. Экономический рост порождает военную мощь и политическое влияние, но он также способен стимулировать политический процесс и способствовать движению в направлении более открытой, плюралистической и, возможно, демократической политики. Экономические успехи уже произвели подобный эффект в Южной Корее и на Тайване. Однако в обеих странах политические лидеры, которые наиболее активно стремились провести демократические преобразования, были христианами.
Конфуцианское наследие Китая, в котором особое значение придается власти авторитетов, порядку, иерархии и верховенству коллектива над личностью, создает препятствия для демократизации. Тем не менее, благодаря подъему [c.381] экономики, в Китае все выше становится уровень благосостояния, экономический рост порождает динамичную буржуазию и быстро растущий средний класс, а также приводит к сосредоточению экономической власти вне правительственного контроля. Помимо того, через торговлю, капиталовложения и образование китайский народ оказывается “вовлечен” во внешний мир. Все эти процессы создают социальный базис для движения к политическому плюрализму.
Предпосылкой для политической открытости обычно является приход к власти реформистских элементов внутри авторитарной системы. Случится ли подобное в Китае? Вероятно, при первом преемнике Сяопина этого не будет, но уже при втором вероятность повышается. По всей видимости, новый век станет свидетелем возникновения на юге Китая групп, которые будут ставить перед собой политические цели и которые если не по названию, то фактически окажутся зародышами политических партий. Вероятно, такие группы будут иметь тесные связи с китайцами на Тайване, в Гонконге и Сингапуре и пользоваться их поддержкой. Если в южном Китае появятся подобные движения и если в Пекине власть окажется в руках фракции реформаторов, то в стране, возможно, произойдут политические перемены. Демократизация могла бы вдохновить политиков на националистические лозунги, что повысит вероятность войны, хотя в перспективе стабильная плюралистическая система в Китае, вероятнее всего, смягчит его отношения с другими странами.
Возможно, как и предполагал Фридберг, прошлое Европы есть будущее для Азии. Более вероятно, что прошлое Азии окажется будущим для Азии. Выбор таков: либо баланс сил ценой конфликта, либо мир, залог которого – гегемония одной страны. Западные государства могли выбирать между конфликтом и балансом. История, культура и реалии власти со всей определенностью подводят к предположению, что Азии предстоит сделать выбор в пользу мира [c.382] и гегемонии. Эра, которая началась с приходом Запада в 1840-х и в 1850-х годах, подходит к концу, Китай вновь занимает свое место регионального гегемона, а Восток начинает играть подобающую ему роль.
Цивилизации и стержневые страны: складывающиеся союзы
После “холодной войны” сложился многополюсный, полицивилизационный мир, в котором нет того всеохватного, господствующего во всех сферах раскола, что существовал в прежние годы. Однако до тех пор, пока продолжаются мусульманский демографический рост и азиатский экономический подъем, конфликты между Западом и цивилизациями-претендентами будут иметь в глобальной политике куда более важное значение, чем другие линии раскола. Весьма вероятно, правительства мусульманских стран и дальше будут все менее и менее дружественными Западу, а между исламскими группировками и западными государствами будут происходить стычки – временами, возможно, весьма ожесточенные. Отношения между США, с одной стороны, и Китаем, Японией и другими азиатскими странам будут носить весьма конфликтный характер, и попытка Соединенных Штатов Америки оспорить возвышение Китая как державы-гегемона в Азии может привести к крупномасштабной войне.
В таких условиях взаимосвязь конфуцианского и исламского миров будет, вероятно, расширяться и углубляться. Центральным моментом их взаимодействия являлось сотрудничество мусульманских и синских стран, занимавших противоположные Западу позиции по вопросам распространения вооружений, прав человека и т. д. По своей сути весьма тесными являлись взаимоотношения между Пакистаном, Ираном и Китаем, которые выкристаллизовались в [c.383] начале 1990-х годов после визитов президента Ян Шанькуня в Иран и Пакистан и президента Рафсанджани в Пакистан и Китай. Эти визиты “указали на возникновение зачаточного союза между Пакистаном, Ираном и Китаем”. В Исламабаде, направляясь в Китай, Рафсанджани заявил, что между Ираном и Пакистаном существует “стратегический союз” и что нападение на Пакистан будет рассматриваться как нападение на Иран. Подтверждая этот курс, в октябре 1993 года, сразу после своего вступления в должность премьер-министра, Иран и Китай посетила с визитом Беназир Бхутто. Сотрудничество между тремя странами включало регулярные обмены государственными и военными делегациями, визиты политических деятелей и объединение усилий в гражданской и военной сферах, в том числе и в области оборонных технологий, не говоря уже о поставках Китаем оружия другим странам. Развитие этих взаимоотношений было решительно поддержано в Пакистане теми, кто склонялся во внешней политике к курсу “независимости” и “мусульманства”, теми, кто ожидал возникновения “оси Тегеран – Исламабад – Пекин”, в то время как в Тегеране были убеждены, что “особенный характер современного мира” требует “тесного и последовательного сотрудничества” между Ираном, Китаем, Пакистаном и Казахстаном. К середине 1990-х годов возникло нечто вроде союза де-факто, корни которого уходили в противостояние Западу, озабоченность отношениями с Индией и стремление противостоять турецкому и российскому влиянию в Средней Азии .
Какова вероятность того, что эти три страны станут ядром более широкой группировки, в которую будут вовлечены другие мусульманские и азиатские страны? Неформальный “конфуцианско-исламский альянс”, как утверждал Грэм Фуллер, “мог бы обрести реальность не только потому, что учения Мухаммеда и Конфуция антизападны по сути, но и потому, что эти культуры предлагают средство реализации недовольства, за которое отчасти несет ответственность Запад, – Запад, чье политическое, [c.384] военное, экономическое и культурное господство все в большей мере вызывает озлобленность в мире, где государства чувствуют, что они больше не обязаны с этим мириться”. Наиболее страстный призыв к подобному сотрудничеству выразил Муаммар Каддафи, который в марте 1994 года заявил: “Новый мировой порядок означает, что евреи и христиане контролируют мусульман и, если им не помешать, скоро они будут доминировать над конфуцианством и другими религиями в Индии, Китае и Японии… Вот что теперь утверждают христиане и евреи: «Нам было суждено сокрушить коммунизм, и Запад теперь должен сокрушить ислам и конфуцианство». Ныне мы надеемся стать свидетелями конфронтации между Китаем, который возглавляет конфуцианский лагерь, и Америкой, которая возглавляет лагерь христиан-крестоносцев. У нас нет никаких гарантий, но у нас есть предубеждение против крестоносцев. Мы – заодно с конфуцианством, и, объединившись с ним и сплотившись в единый международный фронт, мы уничтожим нашего общего противника. Итак, мы, как мусульмане, поддержим Китай в его борьбе против нашего общего врага… Мы желаем победы Китаю…” .