Больше они не расставались. У Пикара была дочь, красивая и добрая девушка. После долгого и тяжкого путешествия в Россию Мишель Бургей женился на ней. Теперь я догадываюсь о цели его путешествия. Прежде чем вить новое гнездо, наш отец хотел окончательно убедиться в том, что от старого гнезда, так немилосердно разоренного, ничего не осталось.
Грянула революция тысяча восемьсот тридцатого года[261]. Правительство Луи-Филиппа[262] считало своим долгом исправить несправедливости, допущенные Реставрацией. Оно вспомнило о старых солдатах Наполеона, и наш отец одним из первых воспользовался предоставленными благами. Он не захотел заново поступать на действительную службу, но получил подтверждение, что является кавалером ордена Почетного легиона и имеет право на соответствующую пенсию вместе с суммой, которую ему задолжали с двенадцатого года. Теперь Мишель Бургей мог жить в полном достатке. К тому же богатство сочеталось — что случается редко! — со счастьем, счастьем полным, абсолютным, вознаградившим его за былые невзгоды.
Я родился в конце тысяча восемьсот тридцать первого года. Моя мать, отец, дедушка обожали меня.
С самого нежного возраста я хотел быть солдатом. Мои родители предпочли бы, чтобы я стал фермером. Странная идея!
Тебе не надо объяснять, не правда ли, брат, что если в крови растворен порох, значит, никакого влечения к деревенской жизни ожидать не приходится.
В восемнадцать лет я поступил в пехотный полк, потом перешел к зуавам, и вот теперь я — сержант Второго зуавского полка, награжденный орденом Почетного легиона и оправдывающий по мере сил свое славное прозвище!
Разговор братьев внезапно прервал унтер-офицер, который подал Павлу Михайловичу запечатанный пакет. Русский офицер, нахмурившись, вскрыл его и прочел вполголоса:
— «Приказываю майору П. М. Бургею явиться вместе с французским пленным к начальнику Севастопольского гарнизона.
Остен-Сакен».
Потом добавил:
— Этого-то я и боялся! Пойдем, брат!.. Попробую сделать невозможное: растрогать этого твердокаменного человека, который нами командует, вырвать у него несколько часов отсрочки… вымолить твою жизнь!
— Пошли! — с неизменным хладнокровием откликнулся Оторва.
Они отправились в путь под бомбами, которые обрушивались железным ураганом на улицы, площади, дома. Десять минут быстрой ходьбы — и братья добрались до дворца, который занимал начальник гарнизона. Постовой тотчас отвел их к бесстрашному воину, который взял на себя тяжкий труд защиты Севастополя. Скоро выяснится, в хорошие ли руки попала эта защита.
Граф Остен-Сакен — красивый старик лет шестидесяти пяти, прямой, крепкий, худощавый и подвижный, и дать ему можно было на десять лет меньше. Острый взгляд голубых глаз, тонкие черты лица, выдержка, изысканные манеры делали коменданта города похожим скорее на дипломата, чем на военного.
Однако за обходительными манерами внимательный наблюдатель мог бы обнаружить холодную энергию Ростопчина[263], русского патриота, который сжег Москву. Он вежливо ответил на приветствие майора и Оторвы и затем продолжал резким тоном:
— Павел Михайлович, помешав казни этого человека, вы нарушили закон и воинский устав. Вам грозит смертный приговор… Извольте сдать шпагу дежурному офицеру и отправляйтесь в тюрьму. Там дождетесь вызова на заседание трибунала.
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — бесстрашно ответил майор, в то время как Оторва побледнел и сжал зубы, сдерживая крик ярости и боли.
— Однако, — добавил комендант, — ввиду ваших заслуг и из уважения к вашей семье мне хотелось бы узнать, какие мотивы заставили вас нарушить дисциплину. Повторяю — нарушение столь серьезное, что вам грозит смертная казнь.
— Я отвечу вашему превосходительству, но прежде позвольте выразить вам свою признательность. В ту минуту, когда этот француз, этот доблестный солдат должен был пасть под пулями расстрельной команды, я узнал, что он — мой брат!
— Каким образом? Объясните! — ответил Остен-Сакен, не выразив ни малейшего волнения.
Майор взволнованно рассказал о чрезвычайных обстоятельствах, только что имевших место, о потрясающей встрече с братом, о существовании которого не подозревал. Свой рассказ он закончил пылкой мольбой:
— Ваше превосходительство, Дмитрий Ерофеевич, во имя воинской чести, во имя того исконного великодушия, которое великий русский народ всегда проявлял по отношению к своим врагам… во имя уважения к этому храброму солдату… наконец, во имя священных уз, которые меня с ним связывают… умоляю вас, вас, кому в Севастополе подвластно все… отложите казнь до того времени, когда к его величеству императору попадет просьба о помиловании. Такую просьбу Петр Великий и Наполеон выполнили бы не колеблясь, и я надеюсь, что наш нынешний царь тоже ее выполнит.
Генерал Остен-Сакен выпрямился во весь свой могучий рост и ответил ледяным тоном, подчеркивая каждый слог:
— Павел Михайлович, то, о чем вы просите, невыполнимо. Сержант Бургей, ваш брат, должен быть расстрелян без промедления. Будь он моим сыном — вы слышите, сыном! — он был бы расстрелян тотчас.
Майор побледнел и, теряя самообладание, вскрикнул:
— О, ваше превосходительство, это слишком жестоко!
— Да, жестоко!.. Как и война, которую мы ведем. Император доверил мне защиту Севастополя, этой цитадели святой Руси… и я буду защищать Севастополь до последнего вздоха… всеми средствами… самыми жестокими… самыми крайними.
— Но, Дмитрий Ерофеевич, проявите хоть каплю милосердия!..
— О каком милосердии может идти речь, когда началась агония… а надо, чтоб Севастополь жил… вы это понимаете? У меня здесь четыре тысячи пленных французов и англичан… У нас в строю тридцать пять тысяч человек, у нашего противника — сто тысяч! Представьте себе, что эти четыре тысячи пленных одновременно взбунтуются и повторят ужасный поступок сержанта Бургея!.. Представьте себе, что этот бунт совпадет по времени с атакой союзников, — и мы пропали! Нужен пример, чтобы уничтожить эти бациллы мятежа, которые, я чувствую, носятся в воздухе. Вот почему, я повторяю, сержант Бургей, ваш брат… храбрый солдат, которого я уважаю, умрет сей же час… на глазах у четырехсот пленных союзников!.. Я прикажу, чтобы казнь совершилась без всякого промедления.
Комендант Севастополя не повышал голоса, и это страшное спокойствие подтверждало непреклонность его решения. Павел Михайлович почувствовал, что настаивать бесполезно. Он смотрел, потрясенный, на неумолимого командира, потом с угрюмым отчаянием перевел взгляд на Оторву.