Маглабиты толкнули его. Он вышел в круглый сводчатый зал, увидел правильность сочетавшихся камей и по крутой лестнице, по которой спускался Дигенис с Палладием и Пампрепием, поднялся в коридор, где те же крысы убегали в свете редких фонарей, когда маглабиты звонко стучали своими копьями о каменные плиты пола. Впереди двигалась спина Великого Папия, позади два воина, дыхание которых струилось по его голове – таков был весь горизонт Управды в сумраке зал, в их угнетающей печали. Наконец, показалась наружная дверь, высокая железная решетка в рамке кирпичей, отряд маглабитов с их каменной скамьей, тюремщик, который удалился, низко склонившись перед евнухом. И вольный воздух, яркий белый день, жгучее солнце, изливающееся меж высоких стен Халкиды и Нумер, а затем коридоры и залы, спуски и восхождения под далекий гул толпы, которая только что приветствовала Константина V. Лязг оружия, расхватываемого множеством рук, доносился из триклиниев схолариев, экскубиторов и кандидатов, к которым спешили, прибавляя шагу, спафарии и воины Аритмоса, в то время как туманные молчальники вставали на цыпочки, вытягивали шеи и опускали свои серебряные лозы, творя безмолвие и оцепенение. А дальше: ярко озаренные гелиэконы и мягкий свет кубуклионов; зал восьмиугольного креста, в одном из приделов которого хранились хламиды Базилевса; мрачный лабиринт фермартры, наконец, галерея Лавзиакоса, портик золотого триклиния, пурпурную завесу которого – Пантеон – раздвинул кубикулларий, и торжественное, спокойное лицо Константина V, сошедшего с золотого трона, осененного киборионом из резного мрамора, и взявшего его за руку:
– Несчастный! Несчастное дитя!
Так говорил ему Базилевс – отечески и весьма участливо, невзирая на свой грозный вид, свой белый нос с семитическим горбом, большой лоскут черной бороды, великолепие своих одежд из золота и шелка, унизанных жемчугом и самоцветными камнями, невзирая на меч, висевший на перевязи из узорчатых металлов и кож, венец на голове и пурпурную хламиду, перехваченную аграфом у правого плеча и жесткими складками ниспадавшую до красных башмаков с золотыми орлами. Они были одни в Золотом триклинии, и отблески дня звездами играли на чашах и блюдах круглой галереи, и окутанное сияющей пеленой паникадило было подобно висящему солнцу. Завесы восьми ниш пресекали шумы Великого Дворца, умиравшие вдали чуть уловимыми волнами, и лишь шаги их, особливо тяжелая поступь Константина V звонко упадали на волшебную мозаику пола, отражавшую их сухим эхо.
Базилевс говорил:
– Несчастный! Несчастное дитя!
Пораженный обликом Управды, хрупкого и белого, в ореоле белокурых волос, архангелоподобного в голубом сагионе, оставленном ему, – гладкий золотой обруч, усыпанный драгоценными камнями, хламида и меч утеряны были в битве – с ногами, необычно тонкими под голубыми портами из голубого шелка и с золотыми орлятами на пурпуровых башмаках. Возносясь над ним своим белым носом и черной бородой, он не выпускал его руки и, вспоминая советы Патриарха, силился отогнать их, крепче сжимая эту отроческую руку. Молча отдавался Управда неожиданному покровительству в послушном следовании, несколько раз задев завесы восьми ниш и проходя перед троном, осененным киборионом резного мрамора.
– Я не хочу убивать тебя, как советует мне Патриарх и как пожелали бы, конечно, все. Ты будешь только ослеплен. И, однако, ты заслуживаешь горшего, ибо восстал против меня, меня, который на тебя не гневался, и чтобы побудить тебя к отказу от твоих посягательств, освободил даже из Нумер двух твоих сторонников, достаточно наказанных своим пленением. Но мне жаль, жаль тебя, слишком слабого, слишком хрупкого, чтобы быть Базилевсом!
Жестокостью наполняла теперь Империя Востока Константина V, объятого в то же время жалостью к Управде. Он смотрел на него очень свысока в своем державном венце, с чувством сильного мужа пред немощным ребенком, которого он хотел лишь ослепить.
– Нет! нет! нет! – закричал Управда Базилевсу и забился в его крепком кулаке, в порыве беспамятства отрекаясь от своего племени, от своей горделивой крови. Значит, умрут глаза его! Не видеть больше! Не видеть больше! Все исчезнет во тьме перед ним, все превратится в ночь. Не будет жить ничто, и не будет двигаться, сиять, блистать, лучиться. И сокроются перед ним небеса и солнце, и земля, и море, и горизонты. Не поклонится он больше иконам в храмах, не подивится великолепию иконостасов, пышности амвонов, изобилию мозаик, не восхитится ни мерцающими ликами, ни четырьмя ангелами четырех сводов, ни Приснодевой ниши, ни Приснодевой склепа, ни запрестольным Иисусом, ни даже мирными, безвестными, печальными видами кладбища Святой Пречистой. Сомкнутся очи его для Византии и среди памятников ее и дворцов, и народов. И услышит, но не увидит Виглиницу! Услышит Евстахию и не увидит ее! Будет внимать горестно прерывистым речам Гибреаса и не увидит его! И, безмерно ужаснувшись, он застонал:
– Убей меня, лучше убей меня! Я не хотел венца, не жаждал пурпура. Рожденный от крови Базилевса, я не мечтал вытеснить тебя. Заветной думой моей было жить вдали от Великого Дворца, близ храмов и монастырей, чтить Приснодев, поклоняться Иисусам, лицезреть, как пишутся и украшаются иконы, внимать наставлениям Гибреаса, который для меня поднял Православных и Зеленых. И если правда, что суждено возродить Империю Востока племени моему в единении с племенем Евстахии, то я чувствую, что не мне воздвигнуть его торжество ради Добра, не мне, юному и слабому. Сама Евстахия не захочет меня иметь супругом. Не бойся, ослепленный, я не гожусь быть Базилевсом, а она притязать, чтобы был Базилевсом супруг ее!
Вне себя в предчувствии надвигающейся муки, он весьма наивно поддался бессознательной трусости, чуть не отрекался от тех, которые так жертвовали для него собой. Но Константин V сказал ему намеренно смягченным голосом:
– Я не хочу убивать тебя, хотя Патриарх справедливо советует мне это. Не сетуй, и без очей жизнь все же жизнь. Если правда, что ты не стремился к пурпуру и венцу, то для тебя стремился к ним Гибреас. Тобой вознесся бы сам он и его учение, тобой властвовали бы Зеленые, тобой – Православные. Ты будешь свободен и, если захочешь соединить род твой с Евстахией, никто не помешает тебе, ибо я не боюсь тебя, я не боюсь ее. Но молчи, если у тебя будут от нее отпрыски, – спасая тебя теперь, я не смогу этого впоследствии: слишком сильные страсти вооружатся против тебя и нее, против Гибреаса, Православных и Зеленых, мечтающих, – хотя, освободив Сепеоса и Гараиви, я проявил себя милостивым к ним, – во имя Добра изгнать племя мое из Византии, словно я Зло, я, который не хочу убить отрока, подобного тебе, но лишь ослепить.