— Подговор, ссоры союзников, — запинаясь, продолжил посол цитировать Закон, — э-э-э… тайная перевозка своих войск…
— Дальше!
— Похищение родственников и драгоценностей врага, расторжение невыгодных соглашений…
— А также получение сведений от шпионов и применение тайных средств, — закончил за него регент. — Убирайся! И в следующий раз думай, что и перед кем цитировать, если не хочешь лишиться обоих ушей!
Посол удалился, а Гангея долго ходил из угла в угол, не обращая внимания на советников, и думал о том, что день складывается как нельзя хуже.
Если бы он знал, что именно в этот день, седьмой от начала весеннего месяца Чайтра, сорок восемь лет тому назад Ганга родила последнего сына от Шантану-Миротворца — вряд ли бы это сильно улучшило настроение регента.
Его гораздо больше интересовали другие роды.
В жарко натопленной бане на территории женской половины дворца вот уже почти сутки не могли разрешиться от бремени бенаресские Матушка и Мамочка.
А в своих покоях тихо умирала Сатьявати, и лекари боялись поручиться даже за день или два.
Жизнь и смерть царили во дворце, и обе медлили.
В зал, непрестанно кланяясь, вбежал жирненький евнух и упал на колени перед регентом.
— Ну?! Говори!
— Родили, господин мой!
— Мальчиков? Девочек? Кого?!
— Мальчиков, о Грозный! Сыновья, подобные божественным отпрыскам, наделенные великим разумом и красотой телесной! Род твоего отца Шантану продлился на земле, и сердце мое поет весенней кукушкой!
Если и впрямь воспользоваться птичьими сравнениями, то сердце евнуха скорей орало насмерть перепуганной вороной. Мало того, что божественные отпрыски шли вперед не головами, как подобает всем любопытным смертным, а противоположной частью тела, словно не желая вылезать наружу, и повивальные бабки всерьез опасались за жизнь матерей с чадами. Плакать же наделенные красотой телесной отказывались наотрез и вяло закашляли отнюдь не сразу.
Но главным, о чем евнух до дрожи в коленках боялся рассказывать Грозному, было другое.
Та бабка, что приняла дитя у младшей Мамочки-Амбалики, чуть не выронила ребенка, вскрикнув от изумления. Кожа новорожденного была белее знамен Хастинапура, а крохотные глазки отливали блекло-розовым цветом, напоминая лепестки молодого шиповника.
Тельце второго дитяти, сына Амбики-Матушки, было обычным, но вместо глаз у него тускло блестели два бельма, и младенец равнодушно пялился перед собой, забывая моргать.
…Старший советник приблизился к Грозному и евнуху, после чего повел рукой в сторону среднеполого, что-то спрашивая на языке жестов «хаста». Евнух спешно кивнул, советник тоже кивнул, в свою очередь, и повернулся к регенту.
Это был маленький старец с прозрачными ручками, и Грозный иногда удивлялся, до чего же советник сейчас похож на собственного деда — того брахмана, что ездил с наследником сватать для раджи красавицу рыбачку. А после бесследно пропал в ночь, когда из красавицы получилась седая карга.
— Я ждал подтверждения, — тихо произнес советник. — Я надеялся…
— На что?! Вы сегодня решили свести меня с ума?!
— Гнев не приличествует мудрым, мой господин! Выслушай, а потом принимай решения… Нынешней ночью я, недостойный, видел странный сон. У моего ложа шипела кобра мудрого Вьясы, раздув клобук, и по внутренней поверхности клобука бежали огненные письмена. Вот что было начертано там: «Царевна Амбика в миг соития зажмурилась, не вынеся моего уродства, ее сестра всего лишь побледнела, убоясь моей черноты, — быть за это ребенку первой слепцом, а сыну второй родиться похожим на хастинапурских тигров-альбиносов! Но шудра-рабыня Гопали избегнет с сего дня рабского звания, родив сына Видуру, воплощение Дхармы-Закона на этой земле! Да будет так!»
Советник замолчал, глядя в пол. Он еще с самого утра послал проверить: действительно ли рабыня Гопали родила сына?
Оказалось, что да. На рассвете.
— Дальше! Что было написано дальше? Говори!
— Всего два слова, мой господин! И уже не на благородном языке, а на языке простолюдинов. «Прощай, мама!» — вот что я прочел в том месте, где змеиный клобук переходит в шею…
Советник посмотрел в лицо регенту и твердо добавил:
— Я полагаю, Грозный, тебе следовало бы подняться к царице.
* * *
Рядом с мертвой Сатьявати на серебряном подносе лежал опрокинутый кубок, и в густой жидкости пальцем было выведено всего два слова.
На языке простолюдинов.
— Прощай, Дед…
Вой смертельно раненного зверя сотряс стены дворца, и два младенца, слепой и альбинос, дружно заплакали.
Сын рабыни Гопали промолчал.
2
В покоях было темно.
Ровные язычки пламени струились вверх из двух светильников, двух водяных лилий белой меди, и лишь слегка разгоняли мрак у ложа, освещая тело Сатьявати под темно-красными погребальными покровами. В углах тьма снова копилась пыльной чернотой и все норовила как бы невзначай протянуть мягкие лапы, огладить ими покойницу и сидящего рядом человека. Но светильники-лилии — в ногах и в головах усопшей — бдительно несли свою стражу, и темноте не оставалось ничего, кроме как ждать, прячась по углам, в надежде, что пальмовое масло закончится до рассвета. И вот тогда…
Человек у изголовья был неподвижен — лишь пальцы терзали распушенный кончик седого чуба. Но неподвижность эта была внешней, сродни неподвижности котла на огне, медленно закипающего изнутри. Мягкие молоточки колотились в мозгу, заставляя сознание откликаться гулом потревоженного гонга, клубок мыслей, словно черви под сырым валуном, грузно ворочался под сводами черепа Гангеи — Грозного — Деда…
Наконец ты попытался распутать проклятый клубок и привести мысли в порядок. При этом гулко вздохнул и слегка пошевелился.
Темнота, подкравшаяся было к ложу, в страхе шарахнулась обратно в угол и замерла, поводя боками.
Ты вдохнул слабый аромат сандала, который все еще исходил от тела Сатьявати. Лекари разводили руками: даже к вечеру трупное окоченение не коснулось мертвой царицы синими пальцами, старуха выглядела скорее спящей, чем покинувшей этот бренный мир, и тело оставили в покоях (или — в покое?!), не став переносить в специально отведенные помещения.
Подкидыш-рыбачка-царица источала аромат сандала, и дышать им было больно. Завтра ласка костра навсегда убьет благовоние, единственное чудо, что досталось на долю несчастнейшей из женщин…
«Что-то заканчивается, — подумал ты. — Уходит целая эпоха. Эпоха моей жизни… Моей ли?»
Уходят люди. Ушли. Те, кто был дорог, кого ты знал. Уходят в смерть либо просто так, подобно Раме-с-Топором или Вьясе. Отец, сводные братья, честный сотник Кичака, брахман-советник, ушла Кали, хотя грешно видеть в обезьянке человека, наряду с… И вот теперь — Сатьявати. Первая и последняя любовь, мука и проклятие, та, с которой ты не мог быть — и не быть не мог… Странно, сейчас ты не думал о ней как о сморщенной старухе, представляя прежней, молодой…
Сегодня оборвалась последняя нить, связывавшая тебя со старым миром. Грядет новое время, которое премудрые брахманы потом назовут Дедовщиной, а новых советников и воевод Грозного — дедичами… И во дворце уже раздавался плач тех, кому предстоит в это время жить.
Да, эти дети будут жить долго в отличие от Блестящих и Блестящих Дважды (ты не знал, что прав тут лишь на две трети!), потому что ни один из сегодняшних младенцев никогда не сможет стать настоящим правителем.
Слепец? Да, может быть, он со временем и сядет на трон, осыпанный черным горохом и листьями травы куша, — но чисто номинально.
Красноглазый мальчик-альбинос? Этого даже на трон сажать нельзя! Во всяком случае, прилюдно… Такого правителя люди не примут, даже будь он хоть воином, равным Парашураме, хоть мудрецом, как тот же Вьяса! Правитель — лицо страны, и это лицо не может быть мертвенно-бледным и красноглазым, словно ночной пишач!
Сын рабыни? Земное воплощение Закона-Дхармы, о чем уже в течение всего дня шепчутся во дворце, да, наверное, и за его стенами?! Любопытно, не то ли это воплощение, которое напророчил Яме-Дхарме один мудрец, за свое молчание (ох уж эти обеты!) посаженный на кол? Потом, правда, разобрались, побежали мудреца снимать — а он не снимается! Пришлось кол спиливать… Так и ходил мудрец остаток жизни (немалый остаток, заметим!) с деревяшкой в заднице! Небось одним тапасом и жил, а питался воздухом, от которого поноса не бывает! Даже имя пришлось сменить: был от рождения Мандавьей, а стал Анимандавьей, то бишь Мандавьей-Колоколом… Шутка судьбы! Но когда мудреца такая жизнь уж совсем достала, взмолился он к Закону-Дхарме, пребывавшему тогда отдельной ипостасью: «За что?» — «А за то, — отозвался Дхарма, — что в детстве, помнишь, бабочку соломинкой проткнул? Вот теперь и получай по заслугам!» — «Ах ты, сука! — озверел мудрец, которому кол давно поубавил учтивости. — Да я ту бабочку уже тридцать три тыщи раз отмолил-искупил, век рая не видать! И это говоришь ты, воплощение Справедливости?! Попомнишь у меня. Законник, крокодиловыми слезами восплачешь! Родишься на Земле в смешанной варне — вдоволь нахлебаешься!»