— Только в «Новое время»-то кто же напишет?
— Кто?
Термосёсов посмотрел прилежно в глаза своему начальнику и проговорил в себе:
— Ах ты, борноволочина тупоголовая!.. А еще туда же — хитрить!
Затем он вздохнул, согласился, что в газету «Новое время», к сожалению, действительно написать некому, и отошел и стал у открытого окна.
Из этого окна ему открывался берег, на котором была в сборе довольно большая толпа народа.
Под окном, накрыв ладонью глаза, стоял вновь нанятый для судейской камеры рассыльный солдат.
Термосёсов обратился к нему и спросил:
— Чего это люди собрались?
— Должно, Данилку ждут, — отвечал, осклабляясь, рассыльный.
— А чего ж их не разгонят?
— А пошто разгонять-то?
— В Париже б разогнали.
— О?
— Верно.
— А у нас это просто.
В это время толпа вдруг заволновалась, встала на ноги, заулюлюкала и быстро тронулась в одну сторону.
Термосёсов увидел, что по откосу с этой стороны быстро сбегал к народу с бумагою в руке комиссар Данилка. Его сразу схватили несколько десятков рук; и в то же мгновение вверх по воздуху полетели мелкие клочья бумаги, а через минуту взлетело на воздух что-то большое, похожее на человека, описало дугу и шлепнулось в реку, взбросив целый фонтан брызг.
Через минуту это тело показалось наверху воды и поплыло к противуположному берегу.
Термосёсов догадался, что это должен был быть, наверное, Данилка, и не ошибся: это был точно Данилка.
Письмоводитель быстро схватил за руку Борноволокова и, крикнув ему «смотрите!», подтащил его к окну и указал на переплывающего реку комиссара.
Судья воззрился, понял, в чем дело, и сказал:
— Да.
— Вот вам и да, — отвечал ему, бесцеремонно отбрасывая от себя его руку, Термосёсов. — Скажите Термосёсову спасибо, что он вам ни вчера, ни позавчера не дал послать повестки. По-настоящему, и в Петербург бы об этом Алле Николаевне Коровкевич-Базилевич должны написать.
Судья закусил губу, покраснел и сел на место.
— Откуда он все это узнал и что это, наконец, за всепроницающая бестия навязалась на мою голову! — раздумывал, шурша в пустой камере бумагами, Борноволоков.
А Термосёсов все стоял по-прежнему у окна и, глядя, как выплывает Данилка, прислушивался к ворчанию и улюлюканью, которым с этого берега сопровождала несчастливца бросившая его в воду толпа.
Вот Данилка и переплыл, схватился руками за берег и вышел весь мокрый как чуня.
Хохот и улюлюканья усилились.
Данилка отряхнулся, поклонился через реку народу и пошел скорым шагом к Заречью.
Хохот и свисты устали. Двое молодых мальчишек было улюлюкнули, но две чьи-то руки дали им подзагривки, и толпа стала сама расходиться.
— Поучили, — проговорил, обратясь к Термосёсову, стоявший под окном рассыльный.
— И что ж им теперь будет? — спросил Термосёсов.
— Народу? — А что ж народу можно? — ничего.
— Ничего?.. Ишь, как рассуждает!.. Ах ты, этакая скотина! Как же ничего? Да вон Иван Грозный целые пятнадцать тысяч новгородцев зараз в реке потопил.
— Ну-к то ж времена, — отвечал, не обижаясь, рассыльный.
— Времена?.. Скажите, пожалуйста! А ты что ж понимаешь во временах? Стало быть, по-твоему, если в теперешние времена взять палку, да этот самый народ твой колотить, так ему ни капли и больно не будет?
— Да а кто ж его будет бить палкой?
— А полиция.
— А полиции что ж такое за антирес?
— «Антирес»! Да ведь вон они человека-то утопить бы могли?
— Данилку-то? Как можно утопить? Нет! Они ведь это тоже, с рассудком.
— Да разве, дурак, этак позволено?
— А что ж? — Ничего. У нас здесь из этого просто.
— Ах ты животное этакое! А еще называется солдат! — проговорил с укором Термосёсов. — Разве солдату можно за мещан да за мужиков руку тянуть? А? Ты, каналья, кому присягал-то? А?.. Пошел прочь, бездельник, в переднюю!
Рассыльный сконфузился от этой термосёсовской распеканции и, понурив голову, пополз в свою темную переднюю.
«Чрезвычайно как все это просто! — думал Термосёсов, глядя с презрением на отходящего солдата. — Идиллия! Они тут все пообнимутся, и народ, и баре, и попы, и христолюбимое воинство. Станет, растопырится сплошная земщина, и в сто лет ни Европа, ни полячишки, ни мы ничего и общими силами не поворохнем! Соединяться, черт вас возьми! — послал он, переведя глаза на расходившуюся толпу, которая учила Данилку. — Мерзавцы!.. Вот мерзавцы! Поляков, говорят, можно вынародовить; немцев собираются латышами задавить; а вот эту же сволочь чем задавишь или куда вышлешь? Земли недостанет!» — заключил с негодованием Термосёсов и, презрительно плюнув за окно на улицу, пошел к своему столику писать статьи и третье обозрение, задуманное по поводу всего происшедшего. В обозрении Термосёсов решил себе не забыть и разговора с рассыльным солдатом, так как это, по его мнению, было пригодно для указания вреда, происходящего от сокращения срока солдатской службы и других вредоносных реформ по военному ведомству.
XXVII
Следующий за сим день был еще чреватее событиями.
В этот день в Старый Город на почтовой паре лошадей приехала пара синих жандармов. Это было довольно рано, — около десяти часов утра.
Термосёсов только вставал с постели. Подойдя в одном белье к окну, он неожиданно увидел проезжавших жандармов, радостно вскрикнул и, в одном же белье вскочив в комнату судьи, схватил его за рукав рубашки и потащил к окну.
Жандармов уже не было.
— Эх вы, соня, проспали! — воскликнул Термосёсов.
— А что?
— Два жандарма проехали.
— Ну!
— Ей-Богу, жандармы!
— Вот бы теперь позвать Туберозова! — помечтал судья.
— Эге!.. Но я пойду посмотреть, однако, — сказал Термосёсов и стал наскоро одеваться, чтобы пойти к станции посмотреть на жандармов.
Между тем жандармы вовсе не поехали на станцию, а взяв городом влево, прямо остановились у городнического правления. Здесь они предстали Порохонцеву и вручили ему бумагу, которую тот распечатав побледнел, разинул рот и опрометью выбежал из дома.
Городничий молча добежал до Дарьянова, торопливо сунул ему в руки полученную бумагу и молча же сел против него и ждал, что эта бумага произведет на Дарьянова.
В бумаге содержалось предписание: немедленно донести: «действительно ли в проповеди протоиерея Туберозова, сказанной четыре дня тому назад, заключались слова и мысли, оскорбительные для чиновнического и польского сословий», и притом вменялось в обязанность «немедленно же выслать в губернский город самого Туберозова с посылаемыми за ним жандармами».
— Кто мог сделать эту мерзость? — воскликнул, прочитав и бросив от себя бумагу, Дарьянов.
— Ей-Богу, не я! Ей-Богу, я и в уме не имел доносить! — закрестился Порохонцев.
— Это больше никто, как Омнепотенский, — воскликнул Дарьянов и сейчас же послал за учителем лошадь.
Варнава, ничего не подозревая, явился, и его нимало не медля взяли под допрос: он догадался, что это термосёсовское дело, но решился не выдать Термосёсова.
Сначала Варнава смутился, но потом, забыв все свое неверие, начал ротиться и клясться, что он никогда этого не делал.
— Да и разве же я в самом деле уж такой подлец, чтобы я стал доносы писать! — говорил он, крестясь в знак свидетельства и отплевываясь.
Но смущение, которое он в себе обличил при первом вопросе, оставляло его в сильном подозрении, и Дарьянов с Порохонцевым решили не отставать от Варнавы, пока он не выскажет, от кого, по его мнению, мог возникнуть этот донос? Варнава вертелся, как прижатая палкой гадюка, но Термосёсова не выдавал. И наконец, категорически отвечал после долгих уверток: я этого не знаю, но хотя бы и знал, то и тогда не сказал бы.
— Почему же бы не сказал бы?
— А оттого, что я не шпион, — потому что это подлость, — отвечал Варнава.
— Что подлость? Разве выводить наружу мерзавца подло?
— Пожалуйста, вы меня на эту дипломатию не ловите. Меня на дипломатию не поймаете.
В комнату неожиданно взошел дьякон Ахилла.
Он еще ничего не знал, но был встревожен по предчувствию.
— В чем дело? — спросил он, входя и окинув присутствующих огненным взором.
— А ты еще не знаешь ничего? — спросил его Порохонцев.
— Ничего.
Городничий подал ему бумагу и сказал: читай! Дьякон пробежал бумагу, бросил ее на пол и, с остервенением схватил за ворот Варнаву, бросил его в угол и, придавив ногою, крикнул:
— Сейчас говори, как ты это сделал, а то раздавлю и буду пыткой пытать.
— Пытка законом запрещена, — пролепетал учитель и хотел приподняться, но Ахилла еще крепче надавил его коленом и проревел:
— Я прежде закона тебя, каналья, замучу!