и вместе с ней всё её существо затопил огонь. По оголенным нервам промчалась не боль, о, это была не боль, это было что-то, выжигающее их с корнем, как сорняк в ведерке, в которое Тито сбросил нежный вьюнок. Всё должно приносить пользу и иметь цель. Служить. Служить Чонсе. Её заколотило так, что Гвидо лег на девушку плашмя, лишь бы она не разбила о каменный жертвенник голову. Пена на губах. Вкус мяса и крошащихся зубов. Не больно! А вот и не больно! Больно — когда тебя бросают. Больно — когда ты рожаешь, а тебе говорят, что ребенок умер. Больно — когда убиваешь мальчишку, которому пела колыбельные. Больно — видеть лицо наставника, изъеденное плотоядными мухами. Боль — это чёрные глаза и пылающий кораблик c трупами, плывущий в недра чужого моря.
Остальное можно перетерпеть.
Это длилось бесконечно. А прекратилось резко, как грудь у старика замирает во сне, раз — и всё.
Мир — странная штука. Теперь Чонса это видит. Не было тьмы и света. Огонь свечей не кажется ей больше янтарным и теплым. Человек перед ней не знаком, не ходячее мясо с грустными серыми глазами, он распадается на чистую энергию. Чонса видит его мысли и чувства, как если бы те заменили ему лицо. Она смотрит на свои руки, чтобы убедиться, что это не сон, и не ощущает своего тела. Касается лица и видит отблески света на своих грязных ногтях. Ей больше не нужно скрывать дикий блеск на дне зрачков, её глаза целиком затопил потусторонний небесный свет. Он не алый, как свежая рана, но серебряный, как кровь богов. Ногти скользят по коже лица и Чонса чувствует такое могущество, что она может снять с себя кожу вместе с погаными татуировками рабства, только подумав об этом. Но она не делает это.
— О, великая Тамту! — в восхищении восклицает Гвидо.
Она думает:
— Подчинись, — и поднимает острый подбородок. Сначала тихо. Потом гулкие залы её подземного королевства топит шелест крыльев. Сорвавшиеся с насестов летучие мыши складываются в древние письмена, в формы, в символы по воле её мысли, и Гвидо смотрит на это, разинув рот, потом Чонса моргает, и на их вскинутые лица льется кровь. Она захотела, чтобы мерзкие летучие грызуны разодрали себя в кровь — и те даже не сомневались, что это их собственная мысль.
Она думает громче:
— Подчинись!
И земля дрожит. Будь живы великаны, они бы вскинули ладони и вытолкнули Чонсу к небу, но великанов никогда не было на этих землях, лишь сказки, а дети небес — живые и настоящие, и они заполняют пещеры (ихор — шприц) беспокойным потоком клыков, изогнутых позвонков, шипов, зубов, жал, горящих внимательно и ярко глаз, прозрачных, как горный ручей.
Девушка поднимается на ноги. Гвидо затих в её ногах, готовый внимать приказу, но почему-то подсказывает ей шепотом:
— Ты можешь приказать им вернуться. Они больше не будут убивать невинных. Не будут жрать детей, не будут…
— Невинных не осталось, — думает Чонса, не размыкая губ, и голос её грохотом разбился о скалы. В этих словах ни грусти, ни мстительного шипения — лишь констатация факта.
Она касется полупрозрачного крыла ближайшей твари, и та жмется ей под плечо, как готовый играть щенок. Тепло. Покидаем мячик? Как его звали? Такое смешное имя.
Божественные дети были прекрасны. Те звуки, что они издавали, оказались осмысленным щебетом, но Чонса никак не могла разобрать, о чем они говорят, будто слышала свой же язык, но позабыла его звуки.
Ничего не осталось. Ни памяти, ни горя. Только знание: заразу надо вырвать с корнем. Она уже слишком глубоко пустила корни. Только ярость, такая мягкая, такая сочная, что, учуяв её, божественные посланцы защебетали.
— Подчинитесь, — думает она и обращает лицо на север.
И они на крыльях выносят её на свет из пещер. Перед ними — Бринмор. Земля злых людей, крепких цепей и ошибок. Её дом, принесший только горе. Чонса любуется горными пиками, далекими огоньками, дымом из чьего-то дома там, внизу, у Дарры. Химера по-кошачьи толкает её в локоть и подставляет крылатую спину. Чонса перебирает чешуйки кончиками пальцев и говорит:
— Сожрите всё. Убейте всех. Сравняйте всё отсюда до северных морей с землей.
Чонса улыбается и смотрит, как в небо поднимается воронка крыльев и клыков. Затем и малефика отрывается от земли. Совсем не страшно. И небольно. Она смеется, и смех катится с гор лавиной вместо с полчищами её голодных детей.
Небеса оказались так близко, стоило лишь отдаться безумию.