Увидев государя, Филипп вышел вперед и с амвона сказал:
– До каких же пор ты будешь проливать кровь христианскую? Сколько еще должна земля наша испытать горя, прежде чем ты остановишься?
– А какое тебе, чернецу, дело до наших государевых дел? – ответил вопросом на вопрос Иоанн. – Не за тем я пришел, чтобы слушать поучения твои – за благословением я пришел!
– Отказываю тебе в нем! – отчеканил Филипп. – Кара тебя ждет небесная за грехи твои!
– Да как ты смеешь? – побледнев, прошептал Иоанн.
Малюта и Грязной вытащили из ножен сабли – храм был им не помехой. Столько уже было совершено убийств по русской земле, и без разбору: палаты то царские, чисто поле или церковь.
– И ты, Филипп, как и прочие, беды мне желаешь, – тихо произнес Иоанн, повернулся и пошел к выходу.
Вложив сабли в ножны, последовали за ним и два верных пса-товарища.
Уже вскоре послушные Иоанну священники во главе с новгородским архиепископом Пименом, царским ставленником, на тайном соборе лишили митрополита Филиппа его сана за выдуманное ими (по ходу дела) «порочное поведение». На следующий день в Успенский собор во время службы ворвались опричники во главе с Басмановым и Грязным, и Алексей сам сорвал с головы Филиппа его митру, а затем и золотую одежду. Прямо из собора Филиппа отправили в заточение; дворян, ему сочувствующих, выслеживали и резали опричники.
«Нет в моем государстве покоя и мира! – жаловался Иоанн своим приближенным. – Измена и предательство всюду!»
Дела военные в затянувшейся Ливонской баталии тоже оставляли желать лучшего. Русские потеряли крепость Уллу, страх перед опричниками заставил сдать Изборск: литовцы переоделись в черные кафтаны, сели на черных лошадей и привязали к их шеям песьи головы – так и въехали в город. Но худшее оказалось впереди: враг неожиданно стал сильнее, собраннее, увереннее. По Люблинской унии 1 июля 1569 года Польша и Литва объединились в государство под единой короной – в Речь Посполитую. А тут вспыхнула новая эпидемия сыпного тифа – докатилась из ливонских пределов, точно кара за бессмысленную войну, кровь и безмерную жестокость русского государя. Сотни людей умирали каждый день только в одной Москве. Хлеб стал дорог, простые люди повсюду голодали, опустошенные поборами земли так и оставались заброшенными. И вдобавок ко всему османы решили захватить Астрахань. С войском на Волгу был отправлен Владимир Андреевич Старицкий, последний удельный князь земли русской…
Поход турок не удался. Вначале не смогли перетащить струги с Дона на Волгу. Под стенами Астрахани не хватило артиллерии, подкопы не помогли. В конце концов поход безнадежно затянулся, а турки отказались зимовать в заснеженных поволжских степях. Армия, оставляя обоз и оружие по дороге, направилась к Босфору, но болезни и голод нанесли сокрушительный удар, ополовинив армию, а на Дону казаки перебили оставшуюся, растянувшуюся по степям. В Стамбул вернулась лишь жалкая часть изможденных вояк.
Владимир, как ни хотелось ему остаться на Волге и более никогда не возвращаться в Москву, пред грозные очи двоюродного брата, был вызван в столицу.
– Что думаешь, Алеша, – спрашивал в те дни Иоанн у Басманова, – хочет Старицкий заместо меня царем быть али нет?
Все больше времени Иоанн проводил в Александровской слободе, среди своей черной ватаги. Только тут он чувствовал себя в безопасности. Алексей Басманов посмеивался: теперь уже всякий на Руси Господу про себя молился, чтобы поменялись ветви Ивана III. Их царь все более походил на волка, рвавшего всех подряд. Оттого в городах, через которые в окружении семьи проезжал Владимир, его встречали как спасителя, как возможного избавителя от первого опричника всей земли русской.
Но не радовал такой прием князя Старицкого: знал он – доложат о том царю. Потому с тяжелым сердцем Владимир подъезжал к Москве: если б хоть в Кремль его вызвали, а то ведь предстояло въехать в самое логово зверя – в Александровскую слободу! Не всякий выбирался оттуда живым, иные и вовсе бесследно исчезали.
На последней ямской станции перед черной слободой Владимира Старицкого встретили несколько сотен опричников. Малюта Скуратов и Василий Грязной возглавляли войско.
– Царь велел встретить тебя и проследить, дабы чего не случилось, – сказал Малюта полководцу. – А теперь, я думаю, и отобедаем вместе. Что скажешь, пресветлый князь?
– Коли царь велел, так можно и отобедать, – взглянув на жену и двух дочерей, настороженно смотревших на опричников, проговорил Старицкий.
– Вот и хорошо, – усмехнулся Малюта.
За трапезным столом главный палач, сидевший рядом с князем, склонился к уху Владимира и спросил:
– Кого тебе более из детей жалко – старшенькую или младшенькую?
У Владимира в глазах потемнело.
– Пожалей дочек, душегубец, – дрожащим голосом взмолился он.
– Я бы пожалел, да царь велел, чтобы только одну оставили. И не балуй, князь, чтобы самому лютой смертью не умирать, – предупредил он Владимира, – и хотя бы одну из дочерей спасти. Все тихо будет. А ведь ты меня знаешь: я могу и подолгу развлекаться. Но царь милостив: сказал, чтобы все было скромно. Любит он тебя, уважает! Так что есть у тебя последнее желание – выбирай. Но времени у нас мало – мне еще в слободу возвращаться, перед царем доклад держать.
Князь посмотрел на жену, и она все поняла: побледнела, закрыла руками рот, чтобы не закричать.
– Старшую оставь, – глухо произнес Владимир.
Младшую, совсем девчонку, раздавят, не выживет она, в эти страшные мгновения подумал он, а у старшей еще есть крохотная надежда.
– Эй, Василевский, – поманил пальцем Малюта огненно-рыжего опричника.
Тот склонился к своему главарю. Скуратов зашевелил губами, опричник кивнул и отошел в сторону. Пригладив широкую бороду, Малюта прищурил один глаз:
– Пей разом, когда предложу, и жене скажи, чтобы не тянула. Мне еще твою старшенькую к царю везти. А потом на Шексну ехать – к матери твоей, святой монахине Ефросинии.
– Господи, – закрыв глаза, прошептал Владимир. – Господи…
– Это верно ты догадался, – тоже шепотком подтвердил Малюта. – Надо было ей безропотно присягать царскому сыночку-то, тогда еще, давненько, не артачиться! Поклонись жене-то, князь, а впрочем, расстаетесь-то ненадолго. Вы скоро у престола Господа нашего вместе стоять будете, так что ж печалиться?
Им поднесли чаши. Младшая дочь, в лазоревом сарафанчике и больших янтарных бусах, только хлопала глазами, ничего не понимая. А вот старшая догадалась – сидела молчком, прямая как струна, и слезы, как и у матери, текли по щекам и губам.