и филера воспринимались уже как понятный и безобидный довесок: люди на работе. Вспомнилась цель поездки, и Леня по дороге к дачному поселку с эпической грустью стал рассказывать о своих предыдущих экспедициях к сыну, с какой дьявольской проницательностью враждебной стороне удавалось предугадать его внезапные появления и за минуту уводить ребенка в дом.
— Здесь пойдем медленнее, вон до той бузины, — сказал Леня. — В это время они обычно гуляют (и Михайлов подивился его дьявольской осведомленности).
В тени огромной бузины они остановились: два заслуженных человека — Леонид Второв, известный московский режиссер, и Михайлов, писатель земли русской, как он сам себя называл. А в полусотне шагов от них на садовой скамеечке примостились два человека, совершенно не заслуженных и, вероятно, недоумевающих по поводу этой внезапной остановки.
На той стороне улицы за штакетником весело зеленела обширная поляна с кудрявой березой посредине, а подальше виднелся домик с верандой, на которой не было никого. И на поляне никого. И так никого и не было час. Наши партизаны вздохнули и поплелись восвояси. Лет через пятнадцать дьявольски осведомленный Леня сообщил Михайлову:
— А они там были, и Олежка, и теща. Но она нас заметила и все подглядывала, когда мы уйдем. Надо было пойти, а потом вдруг вернуться.
Это говорилось уже вполне добродушно, так как подросший за это время Олежка уже сам папу разыскал и подружился.
А тогда, возвращаясь на станцию, огорченный Второв вдруг развернулся и пошел прямо на расслабившихся филеров, буравя злобным взглядом каждого поочередно, словно намереваясь от души врезать за бесполезное сидение под бузиной. Те смотрели растерянно, не успев приготовить нейтральное лицо, Михайлов в ужасе застыл — но Леня только молча прошел между откачнувшимися в стороны топтунами, резко развернулся, вновь пронизал и уже тогда, довольный, поднялся с Михайловым на платформу…
А лучше всех от слежки уходил Володя Буковский — уходил, убегал, уезжал — с его знанием московских проходных дворов и закоулков. Азартнее всех переживал преследование Петя Якир: казалось, чем больше народу за ним ехало, тем в больший восторг он приходил. Что до Михайлова, то за ним, конечно, так не следили, как за первыми двумя, но один изящный уход за ним числится.
Как было уже сказано, подъезд якировского дома находился под круглосуточным присмотром. В тот день была насущная необходимость срочно и непременно передать французскому корреспонденту пару машинописных листков с горячей информацией об очередной гадости режима. Открыто проделать это было опасно даже для Михайлова, но у него был запасной вариант на такой случай. Дело в том, что внешние наблюдатели, не сводившие закоченевших глаз с подъезда, не учли: с лестничной площадки между первым и вторым этажом можно было сигануть через окно во двор — размеры окна позволяли. Михайлов и сиганул. Во дворе не было никого, кроме детского сада, галдящего в своих песочницах. Михайлов задами прошел в метро и в назначенный срок был в условленном месте. К Якиру он вернулся снаружи и был вознагражден, увидя, с каким недоумением вскочил со своей скамьи дежурный наблюдатель. Однако на том и кончился запасной вариант: утром лестничное окно было наглухо замуровано кирпичом. И сейчас, через четверть века, так замурованным и пребывает. Желающие могут убедиться, если наведаются к дому № 5 по Автозаводской улице и, пройдя в левую арку, посмотрят на правую стенку. Московский мэр имеет все основания присобачить к кирпичам табличку с надписью:
«Одноразовое окно в Европу.
Отсюда 12 марта 1971 года направилось к мировой общественности очередное сообщение о преступлениях Кремля.
Да здравствует гласность!»
Два рассказа Виктора Некрасова
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Эту свою очередную документальную новеллу из книги «Однажды Михайлов…» автор хотел бы не столько посвятить, сколько адресовать хорошему человеку — С. Ф. Глузману. С небескорыстной целью.
Хороший человек живет в Киеве. В 60-е годы это был скромный, негромкий молодой человек, начинающий психиатр, который подобно многим медикам (Булгаков, Чехов, Арканов, Вересаев) собирался еще и в литературу, пробовал силы в прозе и стихах и первые свои опыты носил учителю, а затем и другу — Виктору Некрасову. И хотя имя юноши было Семен Фишелевич, звали его тогда почему-то Славик, так он Славиком и остался по сей день для близких людей.
Но в начале 70-х наш скромный Славик отмочил такую штуку: взял и составил собственную психиатрическую экспертизу опальному генералу Григоренко, известнейшему нашему правозащитнику, — и из этой экспертизы неуклонно вытекало, что генерал абсолютно здоров и, следовательно, поставленный ему диагноз — шизофрения — есть акт карательной медицины, с помощью которой власти преследуют диссидентов. Понятное дело, скромного Славика тут же и повязали, и получил он по полной программе 7 лет лагеря плюс 3 года ссылки. И весь этот путь наш Славик прошел на редкость мужественно и какое-то время был наряду с Буковским признанным лидером среди заключенных политлагеря под Пермью. Он отбыл свой срок от звонка до звонка, вернулся в Киев, а тут подоспели и новые времена и началась совсем другая жизнь.
Сейчас Семен Фищелевич — известный общественный деятель, член различных полезных комитетов, в том числе и международных, и нынешние киевские начальники относятся к нему с должным почтением, что, я надеюсь, и поможет в достижении моей корыстной цели.
Однажды Михайлов познакомился с Виктором Некрасовым, автором первой правдивой книги о войне. Это был общительный веселый человек, любитель выпить и побродить по окрестностям. Больше всего он любил и знал два города: Киев и Париж. Он и сам по себе был французский гранд и киевский босяк одновременно.
Он был совершенно ненавязчив и неотразимо обаятелен. Друзья называли его Вика. Михайлов не мог себе этого позволить. У него вообще к фронтовикам было трепетное почтение младшего. Давида Самойлова он тоже Дезиком называть не мог. Давид, вы. Булат, вы. К Некрасову — Платоныч, вы.
Платоныча из начальства хвалил только Сталин. Да, вот так: Фадееву за 1 % правды в вернопод данном романе «Молодая гвардия» — жестокий разнос, Некрасову за 100 % — премию имени себя. О таких говорят: он соткан из противоречий. Хрущев не был соткан и последовательно разносил Платоныча за независимость характера и речи. А при Брежневе его достали так, что не вздохнуть. И он эмигрировал.
Между тем за Платонычем ничего такого особенного не водилось. Все-таки Галич сочинял прямую крамолу. Войнович учинил непростительную свою «Иванькиаду». Уж не будем говорить об Исаиче. Платоныч же просто позволял себе жить непозволительно свободно: читал, что хотел, говорил, что хотел, дружил, с кем