— Покидать апартамент можно лишь в сопровождений сопровождающий. Мы выделим сопровождающий через несколько часов. Пока вы будете здесь под этот конвой.
— Да мы уж нагулялись, не беспокойтесь, — сказала мать. — Калачом наружу не выманишь.
— Выходить иногда придется, чтобы оказать посильную помощь при обнаружении другие люди, — ответил командир. — Например, чтобы довести до них нашу гуманность и желание сотрудиться… трудничать. — Он перевел взгляд на друга музыканта: — Это хороший инструмент?
— Очень хороший.
— Поиграйте.
— С удовольствием, — сказал друг музыканта.
В дверях толпились крысы.
— Прискорбно жаль, — проговорил командир задумчиво, — что так много людей не понимают относительность моральных и духовных ценностей в этот быстро меняющийся мир. За иллюзия собственного достоинства готовы убивать не только нас, но и себя. Дорогостоящая иллюзия! Теперь, когда так тяжело, особенно. Мы поможем вам избавляться от этого вековечного груза.
— Вы ведь и покушать нам небось принесете, правда? — спросила мать. — Вот и слава богу… А там, глядишь, и детишки пойдут… — Как добрая бабушка, хранительница очага, она сложила руки на животе, оценивающе оглядывая друга музыканта, и того затошнило. Эта потная, перепуганная шлюшка, из-за которой он уже начал было завидовать другу, теперь казалась ему отвратительной. И, однако, выхода не было, спать придется с ней.
Дочь судорожно согнулась, сунула кулак в рот и страшно, гортанно застонала без слез. Из коридора вскинулись автоматные стволы, а потом нехотя, вразнобой опали.
— Что ты, маленькая? Не надо… — сказала мать. Но дочь уже выпрямилась. Из прокушенной кожи на кулачке сочилась кровь.
— Нет, мама, уже все, все… — выдохнула она. — Уже все, правда, все ведь… правда… что же тут поделаешь…
— Дети подлежат немедленной регистрации и передаче в фонд сохранения, — сказал командир, тактично дождавшись, когда она успокоится. — Впрочем, хорошо зарекомен… довавшие себя перед администрацией люди будут допускаться в воспитание. Прошу к рояль.
Первый звук показался другу музыканта удивительно фальшивым. Он вздрогнул, искательно глянул в сторону командира и, словно извиняясь, пробормотал, чувствуя почти непереносимое отвращение к себе:
— Загрубели руки…
Какое падение, подумал он с тоской. Ну что ж, падать так падать. Что мне еще остается. И он добавил самым заискивающим тоном, на какой был способен:
— Вы уж не взыщите…
Крыса в черном смотрела на его руки спокойно и внимательно. Только бы не сбиться, думал друг музыканта, беря аккорд за аккордом. Он играл ту же вещь, что звучала здесь только что. Все равно вчетвером, или даже втроем, мы не дошли бы до реки, думал он. А если бы дошли, там оказалась бы та же пустыня. И если б там даже были кисельные берега, что бы стали мы делать? Как жить? Да если б даже и сумели что-то наладить, скоро упадет луна, — и этому-то уж мы ничего противопоставить не сможем. Остается надеяться лишь на крыс, они-то придумают выход. Вначале казалось, будто пилот знает, что делает, но он был всего лишь честолюбивым и беспомощным маньяком, не сумевшим даже спасти нас из этой западни… Интересно, о чем думал тот, когда играл? У него было такое лицо, будто он на что-то надеется. А на что надеяться в этом аду, в этом дерьме? На пилота? На крыс? Господи, а ведь я, быть может, последний музыкант-человек. Самый лучший музыкант на планете… Самый лучший! Только бы не наврать, не сфальшивить! Ну? Ведь получается, черт бы вас всех побрал. Нравится вам, а? Нравится?! Ведь получается! Ну что ты стоишь, тварь, что молчишь, я кончил…
— То, как вы играете, пока не хорошо, — сказал командир и наставительно поднял короткую лапку, выставив указательный коготок прямо перед носом друга музыканта. — Вам следует чаще тренировать ваши пальцы.
Когда бурая луна перестала распухать от ночи к ночи и стало очевидно, что орбита ее каким-то чудом стабилизировалась; когда приметный дом, одиноко рассекший льющийся над пустыней и руинами ветер, постепенно заполнился изможденными, иссохшими, подчас полубезумными людьми, друг музыканта репетировал уже по девять-десять часов в сутки. С автоматом на груди он сидел на вращающемся табурете, ревниво озирался на теснившихся поодаль новых и, как расплющенный честолюбивой матерью семилетний вундеркинд, долбил одни и те же гаммы. И мечтал. Мечтал о том, что вечером или завтра, а может, хотя бы послезавтра, слегка усталый после очередной операции, но, как всегда, безукоризненно умытый и затянутый в чернь и серебро, без пятнышка крови на сапогах, придет его властный друг — возможно, вместе с другими офицерами, — взглядом раздвинет подобострастную толпу и, то задумчиво, то нервно подрагивая розовым хвостом, будет слушать Рахманинова или Шопена. Дочь, не щадя ни себя, ни будущего ребенка, который начинал уже нежно разминаться и потягиваться в ее набухшем, как луна, чреве, ночи напролет проводила в окрестных развалинах, едва ли не до кипения прокаленных свирепым дневным полыханием, и рылась в металлической рухляди, в человеческих останках, разыскивая для мужа, опасавшегося хоть на миг отойти от рояля, недострелянные обоймы. Ближе чем на пять шагов друг музыканта никого не подпускал к инструменту; даже случайные посягательства на невидимую границу он ощущал физически, как неожиданное влажное прикосновение в темноте, — и его тренированные пальцы в панике падали с белоснежных клавиш «Стейнвея» на спусковой крючок «инграма». По людям он стрелял без колебаний.
Февраль 1981, Ленинград
«Носитель культуры» действительно возник в феврале 1981-го, и это первый из четырех моих рассказов, которые были написаны по снам.
Конечно, мне не диктовали сверху некий текст, который я, вставши с ложа, с блаженной улыбкой переносил на бумагу. Увы, нет. Просто оставался в памяти по проснутии некий чрезвычайно яркий образ, который не давал покоя; нет, это мягко сказано — который поражал, потрясал, не отпускал ни к чему иному, от которого невозможно было избавиться иначе как только выговориться о нем, засыпать, как костер песком, словами, чтоб они превратили его из мистической, невесть откуда и кем нанесенной мне раскаленной оплеухи во что-то обычное, подвластное мне… нет, не могу сформулировать. Во сне меня поджигали, потом спичка оставалась уже там, по ту сторону, а горел я уже здесь, наяву…
Обычно, проснувшись середь ночи после этакого сна, уснуть уже невозможно. Вертишься так и этак, а в голове тоже само собой вертится что-то — опаляющее впечатление рационализируется, вгоняется в сюжет и текст… К утру рассказ, по сути, уже готов, сесть и записать — дело одного дня.
Во сне я шел куда-то (не помню, один или с кем-то) по совершенно мертвой, жуткой, бесконечной пустыне. И вдруг посреди нее я набредаю на простой, уютный деревенский дом. Потемневшие бревна, маленькие окошки, крылечко… Живой дом. Кругом песок, сушь такая, что воздух скрипит в горле при каждом вдохе, а внутри все живое. Отчетливо помню, что на круглом, накрытом льняной скатеркой столе в горнице, в простенькой вазе стоял букет флоксов, словно бы только что срезанных, горько и печально пахнущих погожим завершением лета, последним расцветом перед медленным падением в зимнюю смерть… И на цветках — крохотные выпуклые линзы капель воды, как если бы флоксы срезали и принесли в дом сразу после дождя или с росой…
Вот и весь сон. Без никаких событий, без намека на боевик.
В детстве мы приезжали к бабушке, папиной маме, в деревню обычно в августе, и у нее в саду под самыми окнами дома цвели флоксы. Полный цвет они набирали во второй половине августа, даже ближе к концу, когда уже надо было уезжать и вплотную придвигался после безбрежной, сверкающей каникулярной свободы новый тесный, спертый учебный год…
Наверное, это был сон о возвращении в детство из пустыни взрослой жизни.
К началу 81-го года я прошагал в ней уже и мимо написания диссертации, и мимо первых допросов… Мимо, мимо… Всегда очень хорошо знаешь, что по сторонам, но никогда не знаешь, что впереди. Видишь, что проходишь, но понятия не имеешь, к чему идешь. Барханы, барханы; вверх, вниз, вверх, вниз… Ничего не видать впереди — да там и нет ничего, кроме новых барханов. И очень хочется назад.
А фига с два.
Люди встретились
Синее небо ждало появления звезд. Пришелец появился на нем внезапно, выплыв из-за дальних гор. Он напоминал сильно вытянутый мыльный пузырь — призрачный, едва ли не прозрачный, совершенно нереальный. Он летел легко и беззвучно, точно струился в безмятежном небе; он, казалось, трепетал, подобно миражу — но это впечатление могло объясняться и огромным расстоянием, отделявшим его от маленького, запыленного грузовичка, выбивавшегося из сил на серпантине пустого шоссе. Придорожные кипарисы, за которыми весело курчавились на отлогих склонах виноградники, бежали назад, и сиренево мерцающий призрак мелькал в несущемся частоколе тугих темно-зеленых веретен. Старший брат, не отрываясь от управления, с каким-то непонятным злорадством сказал: