Эрнест де Бонмон удивленно и с некоторым восхищением взглянул на аббата Гитреля и сказал:
— Понимаю, господин аббат. Это невозможно теперь. Но когда вы будете епископом, вы подцепите мне пуговицу, как кольцо на карусели… Не так ли?
— Можно предположить,— серьезно подтвердил г-н Гитрель,— что если бы охотничью пуговицу попросил для вас епископ, господин де Бресе не ответил бы отказом.
IV
Вечером этого дня г-н Бержере после упорной работы чувствовал себя усталым. Он совершал обычную прогулку по городу в обществе г-на Губена, своего любимого ученика после измены г-на Ру, и, размышляя о сделанном за день, спрашивал себя, подобно многим другим, какие плоды пожинает человек от трудов своих. Г-н Губен обратился к нему с вопросом:
— Считаете ли вы, учитель, что Поль-Луи Курье {213} хорошая тема для докторской диссертации?
Господин Бержере не ответил. Проходя мимо писчебумажной лавки г-жи Фюзелье, он остановился перед витриной, где были выставлены натуры для рисования, освещенные газовыми рожками, и стал с интересом рассматривать Геркулеса Фарнезского {214}, который выпячивал свои мускулы среди всякого школьного товара.
— Я питаю к нему симпатию,— сказал г-н Бержере.
— К кому? — спросил г-н Губен, протирая стекла пенсне.
— К Геркулесу,— отвечал г-н Бержере.— Он был славный малый. «Судьба предначертала мне путь,— говорил он сам,— исполненный трудов и направленный к возвышенной цели». Он много потрудился на этой земле, прежде чем был вознагражден смертью, являющейся в сущности единственной наградой за жизнь. У него не было досуга для раздумья; длительные размышления не подтачивали его бесхитростной души. Но он испытывал грусть, когда наступал вечер и когда если не умом, то своим великим сердцем он постигал тщету усилий и неизбежный удел даже лучших людей — одновременно с добром творить и зло. Этот могучий человек отличался необычайной кротостью. Ему, как это бывает и со всяким из нас, когда мы отдаемся какой-либо деятельности, приходилось, не делая различия, убивать невинных наряду с виновными, слабых наряду с насильниками, а потому он должен был чувствовать некоторое раскаяние. Может статься, что он даже жалел злосчастных чудовищ, уничтоженных им для блага людей: бедного критского быка, бедную лернейскую гидру, бедного льва, который, умирая, оставил ему в наследство такой теплый плащ. Не раз, вероятно, после трудов, на склоне дня, его палица казалась ему непомерно тяжелой.
Господин Бержере с напряжением приподнял зонтик, словно то было увесистое оружие, и продолжал свою речь:
— Он был силен и был слаб. Мы любим его за то, что он похож на нас.
— Геркулес? — спросил г-н Губен.
— Да,— ответил просто г-н Бержере.— Подобно нам, он родился несчастным; сын бога и смертной женщины, он унаследовал от этого сочетания печаль мыслящей души и терзания ненасытного тела. Всю жизнь он исполнял прихоти взбалмошного царя. А мы? Разве мы тоже не дети Зевса и злополучной Алкмены и не рабы Эрисфея? {215} Я завишу от министра народного просвещения, который может послать меня в Алжир, как Геркулес был послан к насамонам.
— Уж не покидаете ли вы нас, дорогой учитель? — спросил с тревогой г-н Губен.
— Взгляните, как он печален! — продолжал г-н Бержере.— Как устало опирается он на свою палицу и свесил руку! Склонив голову, он думает о понесенных им тяжелых трудах. Геркулес Фарнезский восходит к статуе Лисиппа {216}. Сам Лисипп, до того как стать скульптором, был подмастерьем в кузнице, и силач-ваятель, изобразивший силача-героя, создал тип Геркулеса.
Еще раз протерев носовым платком стекла пенсне, г-н Губен попытался разглядеть в витрине черты фигуры, которую описывал учитель. Но в самый разгар его усилий г-жа Фюзелье, хозяйка лавки, услыхав, что часы пробили девять, погасила газ перед мигающими глазами ученика, сразу даже не понявшего, почему он ничего не видит, ибо близорукость отделяла его от того воображаемого мира, в котором копошится большинство людей.
А так как г-н Бержере продолжал свою прогулку и свои речи, то Губен пошел за ним на голос, ибо руководствовался преимущественно слухом на всех земных тропах, на которые позволяла ему вступать его осторожная молодость.
— Сила порождала в нем слабость,— продолжал преподаватель филологического факультета.— Он был под ярмом у собственной силы, подчиняясь требованиям своего могучего тела, заставлявшего его целиком пожирать баранов, осушать полные амфоры густого вина и делать глупости ради ничтожных женщин. Герой, своей палицей водворявший на земле благословенный мир и высокое правосудие, сын Зевса, засыпал иногда на меже, как простой пьянчуга, или жил неделями и месяцами у какой-нибудь девки на положении друга сердца. Отсюда его меланхолия. Можно было опасаться, что, обладая такой бесхитростной, податливой, алчущей справедливости душой, такими крепкими мускулами, он никогда не будет ничем иным, как отличным воякой, сверхжандармом. Но его слабости, его злополучные испытания, его ошибки расширили кругозор его души, отверзли ему глаза на многообразие жизни и пропитали кротостью его грозную доброту.
— Не думаете ли вы, дорогой учитель,— спросил г-н Губен,— что Геркулес — это солнце, что его двенадцать подвигов — это знаки зодиака, а пылающее одеяние, подаренное ему Деянирой {217}, олицетворяет облака, озаренные пламенем заката?
— Возможно,— отвечал г-н Бержере,— но я не хочу этому верить. Я представляю себе Геркулеса таким, каким во времена мидийских войн его представлял себе любой фиванский цирюльник или элевсинская знахарка. И я считаю такое представление о Геркулесе более ярким, более образным и животрепещущим, чем все системы сравнительной мифологии. Он был славный малый. Отправляясь за кобылицами Диомеда, он проходил через Феры и остановился перед дворцом Адмета. Тут он сперва потребовал, чтобы ему дали попить и поесть, наорал на слуг, никогда не видавших такого неотесанного гостя, увенчал голову миртами и принялся истреблять напитки самым неумеренным образом. Не будучи гордым от природы, он спьяну захотел, чтобы виночерпий непременно составил ему компанию. Тот, возмущенный такого рода манерами, строго ответил, что сейчас не время веселиться и пьянствовать, когда царицу, добрую Алкесту, предали погребению. Она посвятила себя Танатосу {218} вместо мужа своего Адмета. То была, следовательно, не обычная смерть, а чародейство. Добряк Геркулес, тотчас же протрезвившись, спросил только, куда отнесли Алкесту. Она покоилась за городом, по Ларисской дороге, в мраморной гробнице. Он бросился туда. Когда Танатос в черном пеплуме явился отведать от орошенных кровью жертвенных лепешек, герой, притаившись подле погребального покоя, набросился на царя теней, стиснул его в кольце своих объятий и, искалечив, заставил отдать ему Алкесту, которую отвел обратно во дворец Адмета, безмолвную и прикрытую фатою. На сей раз он отказался от угощения. Он торопился. У него оставалось лишь считанное время на то, чтобы раздобыть кобылиц Диомеда.
Это чудесный подвиг. Но похождение с керкопами {219} мне, пожалуй, больше нравится. Слыхали ли вы о двух братьях керкопах, господин Губен? Одного звали Андолом, другого Атлантом. У них были обезьяньи морды. Судя по названию их племени, у них должны были быть и хвосты, как у обезьян мелкой породы. Отъявленные проныры, они занимались тем, что обкрадывали плодовые сады. Мать неоднократно предостерегала их, чтобы они опасались героя-мелампига. Как вы знаете, Геркулеса в просторечии звали мелампигом, или чернозадым, потому что его кожа не отличалась белизной. Но неосторожные братья пренебрегли мудрым советом. Застав однажды мелампига спящим на мшистом берегу ручья, они подкрались к нему, чтобы украсть у него палицу и львиную шкуру, но герой, внезапно проснувшись, схватил обоих, подвесил их за ноги к отломанному от дерева суку и, перекинув его через плечо, побрел своей дорогой. Керкопам, конечно, было не по себе, и они опасались за свою судьбу. Но так как тела у них были юркие, а души беспечные и все служило им предметом для забавы, то они развлекались разглядыванием того, что представлялось их взорам, то есть той самой части тела, которая заслужила герою прозвище мелампига. Атлант указал на нее Андолу, а он ответил, что, по-видимому, их поймал тот самый герой, о котором говорила им мать. И оба, вися, как косули на охотничьей рогатине, перешептывались: «мелампиг, мелампиг» — и сопровождали это слово смешками, напоминавшими крик удода в лесу. Геркулес был очень вспыльчив и не терпел над собой издевок; но не все причиняло уколы его самолюбию, и он не притязал, подобно бедному маленькому Гиласу {220}, на то, что кожа у него с головы до ног белая. Прозвище мелампига, напротив, показалось ему почетным и вполне пристойным для силача, шествовавшего по дорогам и совершавшего подвиги. Он был простодушен и охотно смеялся по всякому поводу. Болтовня обоих керкопов рассмешила его до того, что он согнулся в три погибели, и, положив свою дичь на землю, присел на краю дороги, чтобы дать волю раскатам своего геройского хохота. Долго гудела долина от веселого гоготанья его расходившейся глотки. Солнце, закатывавшееся на горизонте, уже заливало пурпуром облака, и в отблесках его сверкали вершины гор, а герой все еще хохотал, сидя под черными соснами и косматыми лиственницами. Наконец он встал, отвязал обоих человеко-обезьянок, затем, отчитав их, отпустил на свободу, а сам зашагал во мраке по горе, продолжая свой тяжелый путь. Как видите, он был славный малый.