— Полынным ветром и конским пометом пахнет от тебя, Чурила. Я сразу почувствовал это. Ты слишком долго шел в Киев…
Игумен не упрекал его. Тепло сказанные слова не вязались с суровым обликом старика. Он продолжал:
— Ты шел к нам за смирением. Зачем? Твое сердце исполнено тревоги. Ты говоришь как мирянин, а мои послушники отреклись от мира, сердца их обращены к богу…
Игумен помолчал и, глядя в сторону, добавил:
— В лавру я тебя не возьму. Ибо сказано: «Да не имеешь с мирскими людьми благотворения или кумовства, ибо ты беглец от мира и от брака; сего не обретется у отцов, а если и обретется, то редко, и это — закон». Ступай!..
Со смятением в сердце возвращался Чурила от игумена. По мокрым от дождя каменным плитам, выстлавшим двор, бродили понурые монахи в шерстяных темно-красных и черных власяницах. У кладовых стояли возы. Монах-пекарь шел из собора с зажженной от лампады пред запрестольным крестом лучиной. Огонек трепыхался на ветру, и, чтобы он не погас, монах бережно прикрывал его ладонью…
Вратарь, жизнерадостный мужик с большими волосатыми руками, замахивался палкой на нудящих калик.
Чурила молча сунул ему в ладонь игуменову печать и вышел на дорогу. Здесь он остановился и облегченно вздохнул. Внизу, под обрывом, ворочался и терся боками о прибрежные скалы Днепр. Солнце, вынырнувшее из-за туч, сверкнуло в волнах; в кустах на противоположном берегу мужики грузили на телегу сено.
По узенькой тропинке Чурила спустился к воде. Волны обрушивали рыхлый глинистый берег, заглатывая куски, с легким шорохом откатывались на середину реки.
Подобрав рясу, Чурила присел на корточки, набрал в ладони желтоватой воды и умыл лицо. На ресницах засверкали золотые капельки; Чурила зажмурился и встал, подставляя лицо солнцу и речному ласкающему ветру.
Может, оно и к лучшему, что игумен прогнал его из лавры. Две жизни лежало по разные стороны монастырской ограды. И не смирения искала Чурилова душа — Поликарп сразу понял это, Чурила понял это только сейчас. Пестрый, беспокойный мир манил и звал его к себе. А он бежал от него — зачем? Кому станет легче от того, что он иссушит в келье свое сильное тело?.. У него крепкие руки, ясные глаза, быстрые ноги. Зачем он богу? Неужели бог не сможет обойтись без его крепких рук?!
Испугавшись крамольных мыслей, Чурила перекрестился. Но, обратив глаза в сторону церковного купола над монастырской оградой, он так и замер с поднятой ко лбу рукой: на краю обрыва, на бревнышке, только что очищенном плотниками от коры, сидел и, глядя на него, улыбался Калина.
— Уж не видение ли, уж не солнышком ли темечко припекло? — пробормотал монах, — Калина, ты?
— Я, — сказал Калина. — Шел мимо, гляжу — смиренник, обличьем вроде бы с тобою схож. Дай, думаю, погляжу.
В чем-то неуловимо изменился Калина. А в чем?
Сейчас они оба сидели на бревнышке, и Калина рассказывал о том дне, когда крепость осадили половцы.
— Ты же погиб. Я сам видел, как тебя изрубили, — удивлялся Чурила.
— Рубили, то верно. Да не изрубили. А потом мы с Минеем и еще с двумя воями вынесли из избы Ромила и ушли в степь. Сначала думали идти к Чернигову, но путь нам заградили половцы. Вот и повернули на Киев.
— И Миней с вами? — обрадованно спросил Чурила.
— И Миней. Ромил лежит на Горе. Еще плох, но уже лучше стало. Про крепость мы ему не рассказываем. Вот подлечит его Миней, поставит на ноги, тогда и расскажем… А ты? — Калина обнял монаха за плечо. — Ты-то как?
— Едва ноги унес, — с улыбкой отвечал Чурила.
— А в лавре? Был у игумена?
— Был.
— Значит, в монастырь? — голос у Калины осел.
— Не, — Чурила махнул рукой. — Не берут меня, Калина. Беседовал я с игуменом. Степью, говорит, от тебя пахнет, конским наземом…
— Ну-у! — обрадованно протянул Калина и, топорща бороду, улыбнулся.
— Чему улыбаешься?
— Рад.
— Это отчего же?
— А оттого, что нашего полку прибыло. Нет тебе дороги в монастырь. Только пути и осталось, что в дружину. Хороший из тебя получится вой, Чурила.
— Да уж силенкой господь не обделил, — признался польщенный монах.
— Вот и ладно, — Калина встал. — Пойдем в Гору. А о монастыре ты не убивайся. Грехи и после отмолишь. Все мы под богом ходим…
Над заполненным водой рвом перед входом в детинец был опущен мост на железных цепях толщиною в руку. На мосту стояли стражники. В Гору въезд не всякому дозволен: кого пропустят стражники, а кого и ткнут древком копья в мягкое место. На Горе живет князь со своею дружиной, ходят в Гору на совет бояре.
Калина показал стражникам княжескую печать, чернеца пропустили без проверки. Чернецов на Горе привечали, доступ им был не только в боярские, но и княжеские терема.
— Легко за готовым хлебом на лавке спать, — сказал Чурила, дивясь на добротные избы и церкви Горы. Здесь было не то, что в предместье или на пристапи у берегов Почайны. Богато, привольно устроились бояре на Горе.
— Ромил твой важный человек, — с усмешкой заметил Чурила. — Впервой я на Горе. Гляжу и глазам своим не верю: и откуда такая красотища?
— Холопами рубились терема, — отозвался Калина, — много поту пролито на Горе, много слез.
— У нас во Владимире тож Золотые ворота, Успенский собор не хуже Софийского…
— Знаю, слышал, — сказал Калина.
Не в боярском терему — в избе приютили Ромила. Под потолком, засиженном мухами, лежал воевода на лавке, покрытой лоскутным одеялом. Чурила не сразу узнал его — воевода обмяк, опал с лица, мокрые волосы прилипли ко лбу.
— Встречайте гостя, — сказал Калина, входя в избу. — Чай, не ждали.
В красном углу под образами, тихий и неприметный, сидел Миней.
— Пошли бог гостей — и хозяева сыты, — начал было он и осекся.
— Вот и ладно, — улыбнулся Чурила. Перекрестился на образа. — Рад видеть тебя, Минеюшка, в добром здравии.
— Чурила! — по-заячьи вскрикнул Миней, засуетился, запрыгал вокруг монаха.
От шума, поднятого воем, проснулся Ромил, мутными глазами оглядел вошедших. Калина присел на лавку в ногах у воеводы, поправил одеяло.
— Тяжко?
— Раны заживут. На сердце тоска, — слабым голосом сказал Ромил. — Душа летит к дому. Мнится мне, стряслась у нас беда. Ночью сон нехороший снился.
— А ты не думай об этом. Ты спи, Ромил.
Раненый вопросительно оглядел монаха.
— Что за человек? Чей? Не узнаю…
— Человек свой. Вместе в беду попали, вместе хлебнули лиха, — сказал Калина.
Чурила приблизился к лавке:
— Бери к себе, воевода. Хочу сечись с погаными.
Слова монаха понравились Ромилу, он улыбнулся и одобрительно поглядел на сотника. Лукаво посмеиваясь, Калина на стороны разглаживал бороду.
— С виду ты крепок, — слабым голосом отозвался воевода. — Как думаешь, Калина, возьмем к себе монаха? Монахов у нас нет.
— А отчего бы не взять? Можно и взять. Не из холопов, чай, — боярин не разыскивает…
— И то верно, — подмигивая Чуриле, сразу согласился Калина.
На исходе дня Чурила с сотником отстояли вечерню в Софийском соборе. Служба была торжественная. Свечи и вощаницы на деревянных стержнях освещали смиренные лица молящихся, высокие, расписанные картинами из жизни святых своды собора, украшенные золотом и дорогими каменьями оклады икон. Возле царских врат алтаря высился резной амвон, на котором стоял могучего телосложения дьякон в белых одеждах и читал псалтырь. На митрополите была позолоченная фелонь, колоколом спускавшаяся до самых пят, вокруг шеи обернута епитрахиль, на узком поясе висел ручник… Престол и киворий над престолом сверкали серебром и золотом. Алтарная преграда отливала всеми цветами радуги…
Сухощавое, оливкового цвета лицо митрополита, обращенное к молящимся, было словно высечено из камня, — казалось, мысли его парят далеко и от этого собора, и от людей на молитве, и от самой молитвы. Немигающие темные глаза скользят по полатям, на которых стоят дружинники и среди бояр своих князь Роман. У Романа землистые щеки, испуганные, бесцветные глаза. Не удержать Роману киевского стола, рассуждал митрополит. Крепче сидел бы на столе Святослав черниговский, но Святослав не торопится, выжидает, приглядывается…
За кого возносить молитвы свои Константину?
Митрополит пошевелился, смахнул прилипшую к щеке муху. Взгляд его задержался на лице Чурилы, пополз дальше. Вот они, его прихожане: парни и молодицы, старики и старухи, вои, ремесленники и бояре.
Уже не первый год он в Киеве, а все никак не привыкнет, все еще тоскует по Царьграду. Константин не сам просился на Русь — такова была воля патриарха. Нелегка служба на Руси, но патриарх знал, что Константин с ней справится. Перед отъездом новый киевский митрополит долго беседовал с цесарем. Потрясенная войнами Византия боялась усиления Руси. В Большом дворце на Константина возлагались немалые надежды.