пешеходами. Они работали в банках и забегаловках, снимали дома и комнаты, жили в многочисленных общежитиях, образовывая таинственные братства, называвшиеся по имени греческих букв – альфа, эпсилон, омега, – и в ювенильном царстве Нового Света каждый человек, к ним не принадлежавший, казался посторонним. Быть может, поэтому, смутно ощущая свою чужеродность, долгое время этого города я совсем не знал. По утрам работал у себя в комнате, а вечерами разноязыких пишущих обитателей восьмого этажа, к которым я принадлежал, возили на приемы, интересовались их успехами и заботами, приглашали на концерты и представления, развлекали, кормили и поили безалкогольными напитками. Но мне казалось, все это происходит не со мной, я здесь ни при чем, случайно, самозванно.
Однако повернуть назад было невозможно. Американская машина уже приняла нас внутрь, и каждому оформляли загадочный номер социальной безопасности, без которого шагу нельзя было ступить, банковский счет, чековую книжку, медицинскую страховку и адрес в электронной почте. Выдали безумное количество полезных и бесполезных проспектов и брошюрок, с которыми нужно было ознакомиться, вникнуть, изучить, и главной среди них была книга о том, как себя вести. Из этой книги приезжающий в США узнавал, что можно и чего нельзя в этой стране делать. Так я узнал, что здесь принято ходить в душ по утрам и обязательно пользоваться дезодорантом, нельзя приставать к девушкам без их согласия и справлять на улице малую нужду независимо от возраста, быть вежливым на дороге и ничего не красть в больших магазинах, которые только кажутся пустынными, а на самом деле зорко контролируются. Все это было написано так, что выглядело не оскорбительно, а смешно и трогательно, как если бы все, кто добрался до здешних берегов, считались не то детьми, не то симпатичными дикарями, попавшими в надежные руки.
Это относилось и к моим литературным собратьям. Никто нас не стеснял, не принуждал ходить на чтения и дискуссии, на занятия по английскому языку и страноведению, но в коридоре ни днем, ни ночью не гас свет, пробивавшийся сквозь глазок наружной двери, и я так и не догадался этот глазок заклеить.
Никогда прежде жить в общежитиях мне не доводилось, и даже при том, что у меня была отдельная, хорошо меблированная комната с большим столом, встроенным шкафом, бюро, а также с кухней и ванной, которые я делил с соседом-индусом, однажды едва не устроившим на пропитанной специями закопченной кухне пожар и, к моему облегчению, скоро съехавшим, казенное жилье меня утомляло. Несколько раз в Mayflower – так в честь корабля, на которым приплыли когда-то в Америку первые пилигримы, называлось это замечательное здание – устраивали под вечер пожарную тревогу. Включали сирену, и застигнутые врасплох обитатели нескольких сотен комнат с самым серьезным видом выскакивали на улицу и больше часа томились в халатах и тапочках в ожидании, покуда учение закончится.
Первое время, помня индуса и дымящиеся на плите сковороды, я выскакивал на улицу вместе со всей пишущей и учащейся братией, но потом махнул рукой и отсиживался в зоне загорания.
По утрам я находил под дверью газету, издававшуюся местным университетом. На первой странице она сообщала главные новости и почти в каждом выпуске – о неполадках на космической станции «Мир», сопровождая эти статьи потешными карикатурами на русских космонавтов в ушанках с большими гаечными ключами в руках, а на второй печатала длинные списки студентов, которые были задержаны на улице в нетрезвом виде или потребляли спиртные напитки в баре, не достигнув двадцати одного года. Списки составлялись обстоятельно, с указанием адреса, места учебы, возраста, и никого из жителей города это не смешило и не возмущало. А я все больше и больше чувствовал усталость от чужой обстановки, речи, распорядка. Было что-то странно искусственное, неестественное в этой разумно устроенной жизни, в тихом, стерильном и правильном городе, даже в моей неприкосновенной комнате 829В, где на окнах висели железные сетки. Когда одна из них расшаталась и я затащил ее внутрь, чтобы она не упала никому на голову, а потом с наслаждением распахнул настежь окно и высунулся на улицу, то нашел через несколько дней в именном почтовом ящике пространное послание от коменданта общежития.
Dear sir! – начиналось оно, а далее следовала не безличная, а по-своему трогательная история человека, лично возмущенного тем, что, обходя вверенное ему здание снаружи, он обнаружил отсутствие железной сетки на одном из окон. В уведомлении с прискорбием сообщалось, что окно находится в комнате, принадлежащей мне, и требовалось, чтобы я немедленно вызвал службу ремонта, а иначе буду вынужден заплатить штраф. Не совсем понимая, к чему такая торжественная строгость, я спустился вниз, где за стойкой день и ночь дежурили студенты, принимающие заявки на устранение неисправностей. Служба явилась в тот же день и навесила сетку, сделав эту печальную для меня операцию как-то извинительно, не взяв с постояльца ни цента. Но ощущение, что некто очень мудрый и внимательный, какой-то отец-основатель здешней нации начертил несколько веков назад план общей жизни и продолжает зорко присматривать за тем, как этот план воплощается наяву, все ли жители соблюдают установленные правила коммунальной жизни и нет ли уклонистов, лишь укрепилось в моем сознании. Мне почудилось в этом что-то не то анти-, не то утопическое, что когда-то пытались соорудить на моей земле, однако сделать не смогли.
Я как будто бы знал, что сделать это невозможно, жизнь сильнее всяких планов и ломает проекты, я приехал из страны, где этого не нужно было никому доказывать и за эту истину была заплачена неподъемная цена, но здесь все было осуществлено, доказано, утверждено, и это рождало странное чувство досады и обмана. Хотелось этот обман разоблачить или хотя бы увидеть что-то живое.
Однажды под вечер нас повезли на юг штата в местечко, которое называлось Форт-Мэдисон, смотреть родео. Больше двух часов мы ехали по ровной прямой дороге. В стороне остались поля с силосными башнями, водокачками, изгородями, перелесками, оврагами и холмами. Паслись на лугах коровы, бродили лошади. Вместо деревень попадались удаленные друг от друга белые фермы, иные из них были брошены, полуразрушены и разорены – иногда встречались небольшие леса и снова тянулись поля. Все это напоминало пейзаж южно-русский, орловский или рязанский по правую сторону Оки, только непривычно смотрелись небольшие ветряные электростанции, издалека похожие на вентиляторы. Дорогу ремонтировали, и поэтому небольшой автобус ехал небыстро; я устал от однообразия картинки за окном, солнца, журчащей повсюду иностранной речи моих собратьев, сливающейся в монотонный вавилонский гул с выделяющейся в нем испанской пронзительной нотой. Солировала парагвайская поэтесса по имени Лурдес –