— Ужас! — так, по совету своего музыкального консультанта Фрэнка Турса, оценил их работу Грин.
— Много вы понимаете! — сказал Харт. — Но вообще-то неважно, что вы там думаете. По нашему контракту с вами мы должны написать музыку и текст для этого шоу, и мы это сделали. Не нравится — можете побеседовать с моим адвокатом.
— Ваш адвокат, по всей вероятности, окажется и одним из моих, — ответил Грин. — Во всяком случае, если он практикует в Нью-Йорке. Но все это пустой разговор. Если вы думаете, что можете вынудить меня принять партитуру, в которой, сказал мне Туре, если ее аранжировать, сам Стоковский не сможет прочесть даже партию треугольника, не говоря уже о тексте, который надо начинать с семи вечера, чтобы хор успел кончить пролог до того, как бейсайдцы побегут на поезд в час двадцать, — тогда, Харт, отправляйтесь сейчас домой, потому что в ближайшие сорок лет нам с вами каждый божий день предстоит видеться в зале суда.
Примерно через год после этого разговора наличный капитал Гарри в банке и на руках составлял 214 долларов 60 центов, включая 56 долларов, которые он выручил от продажи нот и пластинок с записью своей симфонии. В воскресных газетах он прочитал, что Отто Гарбах взялся написать либретто для Уиллиса Мервина и этот последний подыскивает композитора, который бы написал музыку. Мервин, продюсер младшего поколения, в прежние времена был дружком Гарри по «Клубу монахов». Туда Харт и отправился. Он разыскал Мервина и сразу взял быка за рога.
— Слишком поздно, — сказал молодой антрепренер. — Сперва я подумал о тебе, но… похоже на то, что ничем, кроме разве оратории, тебя теперь не заинтересуешь. То, что ты писал раньше, подошло бы здорово, но тяжеловесная нудятина, которую ты выдаешь в последнее время, в эту пьесу никак не полезет. Нужно что-нибудь легкое, и я подписал с Дональдсоном и Каном.
— Я мог бы вставить что-нибудь… — заикнулся Гарри.
— Едва ли, — прервал его Мервин. — Не помню такого места в либретто, где нам пригодились бы фуга или реквием.
Направляясь к выходу, Харт увидал Бенни Кейна, своего партнера в прежние годы. Бенни вроде бы хотел встать и поздороваться, но передумал и снова уединился в своем кресле.
«Что-то он не дерет нос, как прежде», — подумал Гарри, и пожалел, что Кейн не проявил большей заинтересованности. «Что мне надо, так это сделать шлягер — он меня вытащит. Слова я, конечно, могу написать и сам, но у Бенни тоже бывали неплохие мыслишки».
Харт заглянул к своим старым издателям, где в давно ушедшие беспечальные дни он был таким же желанным гостем, как пиво на балу кондитеров. В свое время он, следуя совету Спенсера Дила, променял их на фирму, пользовавшуюся лучшей репутацией у эстетов.
— Что происходит, Гарри? — сказал Макс Уайз, один из компаньонов. — Ты совсем пропал, в последнее время о тебе ничего не слышно.
— Может, еще услышите, — ответил Харт. — Что бы вы сказали, если бы я написал новый шлягер?
— Я бы сказал, что это как нельзя вовремя.
— Как насчет того, чтобы мне снова вернуться к вам?
— Со шлягером — пожалуйста. Сделай хоть один — и наши двери для тебя широко открыты. Ты с кем работаешь?
— Сейчас у меня никого нет.
— Было бы совсем неплохо, если бы ты надумал снова взять в напарники Бенни Кейна, — сказал Макс Уайз. — Вам с ним расходиться — да это все равно что Балтимору отделить от Огайо или свинину от бобов.
— Он ничегошеньки не сделал с тех пор, как ушел от меня, — сказал Харт.
— Верно, — ответил Уайз, — но похоже, что и сам ты не особенно балуешь страну шедеврами!
Харт вернулся к себе в отель, сожалея, что есть на свете такая вещь, как гордость. Он не прочь был бы позвонить Бенни.
Раздался телефонный звонок. Он поднял трубку и узнал голос Бенни.
— Увидал я сегодня тебя у «Монахов», — сказал Бенни, — и пришла мне в голову одна мысль. Где бы нам встретиться?
— В клубе, — ответил Гарри. — Я буду через полчаса.
— Я тут подумал, — начал Бенни, когда они сели у стола рядом с роялем, — что в последнее время никто не писал ритмичных песенок на тему «Люблю тебя»; я хочу сказать — последние два-три месяца. Когда-то ты мне рассказывал, как ты приехал к своей сестре, и там была сопрано, и она спела песню, где были слова: «Люблю тебя, люблю тебя, — мне сердце говорит».
— Ну и что?
— А то, — сказал Бенни, — что давай возьмем эту песню и я чуточку подправлю слова, а ты можешь взять мотив и всунуть его в свой ритм — и тогда мы живем! Конечно, если мотив стоящий. На что он похож?
— Да на «Аркадию», на «Марчету» и, пожалуй, на ту, стэмперовскую — «Жужжи-жужжи». Но ведь все на что-то похоже!
— Тогда принимаемся.
— Где же теперь твоя этика?
— Знаешь, — сказал Бенни, — мы с Рей толковали сегодня, а про этику не вспомнили ни разу. Она сказала мне только, что туфли, наверное, есть у всех детей божьих, кроме нее.
— Порядок, — сказал Харт. — Мотив я, в общем, помню, а завтра я разыщу песню и дам тебе, чтобы ты мог переписать слова.
— Идет! Ну, а теперь, может, в кормушку?
— Нет, — сказал Гарри. — Я обещал позвонить одной особе.
После чего он пошел выполнять свое давнишнее обещание.
— Ты очень самонадеян, — сказала Рита на другом конце провода, — если воображаешь, что девушка столько времени будет тебя ждать. И если я не говорю «нет» и не говорю это слово ясно и понятно, то только потому, что мой рояль недавно настроили, а свою симфонию ты мне никогда еще не играл.
— Не играл и не собираюсь играть, — ответил Гарри, — но зато я попробую сыграть тебе одну ритмичную пьеску, которая должна иметь колоссальный успех. Она начинается словами «Люблю тебя, люблю тебя».
— Как прекрасно это звучит! — сказала Рита.
© Издательство «Искусство», 1974 г., перевод на русский язык. © Ростислав Рыбкин, 1991 г., перевод на русский язык.
Ральф Эллисон
(США)
ИЮНЬСКИЙ ДЕНЬ
Нет, подумал раненый, о нет! Снова туда; снова к толпе старомодно одетых негров, празднующих иллюзию освобождения, мешая его с негритянскими песнями и номерами варьете? Снова к тому тенту на поляне, окруженной деревьями, к тому, в виде чаши, углублению в земле, под соснами?.. Боже, как болит. Безбожно и бесчестно. Нет слов как болит. Здесь, и особенно здесь. До сих пор вижу это после всех долгих лет скитаний и мельканья картин: два аналоя-близнеца на концах помоста, один против другого, и за одним на широком ящике стою я, упершись вытянутыми руками в его край. Снова там. За другим аналоем отец Хикмен. Снова к тому первому дню той праздничной недели. Июньскому дню. Жарко, пыльно. Жарко от потных блестящих лиц и от волос молодых франтов, словно ставших металлическими от щипцов, которыми их распрямляли, и от помады. Снова к тому, что было? Тот еще не отяжелел тогда, однако казался больше от того, что его распирали сила и быстрота ярящегося быка, и на пианино у него тогда еще лежал помятый серебряный тромбон, чтобы, когда наступит кульминация проповеди, он мог дотянуться до него рукой и начать выдувать из него звуки, похожие на его собственный, только усиленный голос; убеждая, обвиняя, ликуя — возвращаясь к нерасчлененному крику поту сторону слов. В чужих городах и городках он всегда был окружен джазистами. Джаз. Что было тогда джаз и что религия? О да, я любил его. И все остальные тоже, всем сердцем. Будто большой добрый медведь идет по улицам, и в его огромной лапе совсем исчезла моя рука. Сажал меня на плечи, чтобы я, когда мы проходили мимо деревьев, мог трогать их листья. Настоящий отец, но черный, черный. Не был ли он мошенником? Ну а я? Может, просто такой же изобретательный, как он, но на свой лад? Знал ли он себя, да и хотел ли знать? Снова я спрашиваю себя об этом. Но искать ли начала, если истоки знает только он?..
Июньский день, и он стоит, облокотившись об аналой, и, лучась улыбкой, смотрит на их лица, а потом на меня — убедиться, что я не забыл свою роль, и подмигивает мне своим большим, словно в красной оправе глазом. И женщины смотрят то на него, то на меня с тем светлым, каким-то птичьим обожанием на лице, склонив голову на бок. И он начинает:
В этот день, братья и сестры, когда мы собрались вместе вознести хвалу Господу и отпраздновать наше единение, стряхиванье цепей, давайте начнем эту неделю поклонения Богу с того, что заглянем в гроссбух. Давайте в этот день избавления взглянем на знаки, запечатленные на наших телах, и на живые скрижали нашего сердца.
Замолкает, смотрит вниз, широко улыбаясь… Никого другого она все равно не интересует, так давайте же займемся ей сами, да, и извлечем из нее для себя урок.
И поблагодарим за нее Бога. Но давайте не будем и слишком чопорными, потому что событие, по случаю которого мы собрались здесь, счастливое. Преподобный Блисс вон тем, напротив меня, будет представлять молодое поколение, а я постараюсь рассказать все так, как было рассказано мне. Вы только посмотрите на него — он приготовился, он рвется начать, потому что он знает: истинный проповедник — это, в некотором роде, просветитель и мы, чтобы по-настоящему понять, как далеко нам еще идти, должны сперва узнать свою собственную историю. Вы уже слышали его и знаете теперь, что проповедовать он умеет.